– Держись, солдат.
– Ты хотя бы узришь предполагаемое будущее «Камношифеко» в учении. Потом доложишь папе в его логове.
– Я не скажу папе ничего, кроме того, что захочу. Папа в офисе наплел мне девяносто видов лжи. Я начинаю думать, что папа неисправимый лгун. Он лжет патологически, даже как-то патетически, когда речь идет о мисс Злокач. И он велел тому парню, который на него работает, я с ним ходила в школу, за нами шпионить. И велел показаться, только когда стало ясно, что я вижу его ботинки под занавеской.
– Это с кем ты ходила в школу? Мне о нем что-то уже известно?
– Слушь, у нас объявлен абсолютный мораторий на припадки, Рик, ясно? У меня вообще не то настроение.
– …
– И ты бы должен понимать, что я отцу ничего не докладываю и для него не шпионю.
– Расслабься. Ты среди друзей. Рядом с человеком, который ставит твои интересы выше своих. Помни об этом.
– Ох, Рик.
– Я люблю тебя, Линор.
– Но я должна признать, мне не терпится увидеть, каков Ля-Ваш в колледже. Соображалка у него лучше, чем у Джона, я думаю. В плане чистой сообразительности он единственный в семье сообразительнее Джона. В школе Шейкер-Хайтс, я знаю, ему и пальцем не приходилось шевелить. И дома летом он безнадежен. Сутками сидит в восточном крыле, весь обдолбанный, и смотрит мыльные оперы, и штуки вроде «Флинтстоунов», и вырезает узоры на ноге.
– …
– А вечером, каждый вечер, он просто ездит бухать со своими жуткими дружками на этих их машинах, у которых зад дальше от земли, чем перед.
– Бигфуты.
– На этих их бигфутах. И папа вечно не в курсе, чем занят Ля-Ваш, потому что папы почти никогда нет, а когда есть, он тихонько ходит всюду на цыпочках с мисс Злокач. Папа думает, что Ля-Ваш работает. Он думает, Ля-Ваш – его копия.
– Мы почти на месте. Этот холм. Оседлаем этот холм – и мы на месте.
– Я уверена, он должен работать, теперь, когда он в колледже. Я знаю, он работал.
– И… ах-х, вот оно. Святые угодники.
– У тебя глаза туманятся.
– Гадом буду. Чтоб мне провалиться. Я не был здесь ровно двадцать лет. Это моя альма матер.
– Ну конечно она, глупый.
– Альма матер.
– …
– Поедем сразу к Каменному, Линор? Ля-Ваш ведь там живет, правильно?
– Да.
– Водитель, прошу, отвезите нас прямиком к Каменному общежитию, Амхёрстский колледж. Вы, боюсь, сами должны будете найти дорогу. Это новенькая общага, я про нее ничего не знаю, не имел…
– Без проблем, дружище.
– Как мило. Святые угодники. Чертовски странно все это видеть. Деревья едва намекают на начало превращения, да? Одни больше, чем другие. Глянь сюда, например.
– Миленько, правда.
– Ты здесь уже бывала?
– Я бывала в Маунт-Холиок. Как-то съездила туда, когда там училась Клариса.
– Как тебе – понравилось?
– Это было в марте, но понравилось, да. Кампус очень понравился.
– Мне всегда нравился Маунт-Холиок, в общем и целом.
– Что это значит?
– Господи, Линор, мне нужно пописать.
– Пописаешь в комнате Ля-Ваша.
– …
– О господи, нет! Рик, эти туфли, опять.
– Прости?
– Эти туфли. Видишь, что у людей на ногах? Мокасины? Кожаные, с белой пластмассовой подошвой?
– Ну – да.
– Видишь двух девчонок и того парня? Боже, они их тут так и носят. Блин, как я ненавижу эти туфли.
– Они, э-м-м, по-моему, ничего. Вроде довольно безобидные.
– Во мне живет абсолютно иррациональная ненависть к таким туфлям. Думаю, дело в том, что в школе все носили их без носков.
– …
– И это означало, что они не просто носили кеды без носков, хотя уже и кеды пахли бы совершенно отвратительно, нет, они носили не-кеды без носков. Что просто напрочь…
– Негигиенично?
– Если хочешь, смейся, умница моя. Ведь именно ты настолько туп, что платишь доктору Джею такие деньжищи, а сам его не слушаешь. Это не просто негигиенично, это невероятно тошнотно. Вся эта вонь. В школе, помню, я сидела за своим столиком в библиотеке, делала домашку, ну мало ли, никого не трогала, и кто-нибудь садился за соседний столик, в этих мокасинах, и потом их снимал, и я внезапно должна была нюхать чьи-то ноги.
– …
– Которые вовсе не благоухали, позволь заметить, от постоянного пребывания в обуви без носков. Ну то есть нюханье ног должно быть интимным делом, верно?
– …
– Чего ты лыбишься? Что, над этим можно посмеяться? Я несу околесицу?
– Линор, это вовсе не околесица. Просто я никогда об этом не думал. Никогда не размышлял подолгу о… социоэтике ногонюханья.
– Теперь ты открыто глумишься.
– Ты совсем неверно меня трактуешь.
– …
– Ты поэтому всегда носишь две пары носков? Под бессрочные бессменные конверсы?
– Отчасти. Отчасти – потому, что это еще и удобно.
– Каменная общага, приятель.
– Которая из них Каменная?
– Та, перед которой мы стоим, приятель.
– Ясно… Боже, как все затекло.
– Ты хочешь вот так ввалиться к нему и пописать?
– …
– Рик?
– Нет, скорее не хочу, теперь, когда момент настал.
– Что это значит? Ты в машине только и мечтал, как пописаешь.
– Чемоданы?
– Ты отлично знаешь, что они в багажнике.
– Этот вопрос на деле означал: ты полагаешь, что сможешь донести их до места сама и при этом совершенно точно не забыть и мою сумку, с моим нижним бельем, зубной щеткой, «олд-спайсом» и всем, чем я дорожу?
– Полагаю, но не понимаю.
– Счетчик тикает, кореш.
– Думаю, с твоего разрешения я покину тебя, сейчас, на минутку. На меня накатывают эмоции и чувства, с которыми лучше справляться наедине.
– Что?
– Прогуляюсь по раздробленным утесам памяти, недолго.
– Прости?
– Хочу походить и осмотреться.
– А. Ну лады.
– Тогда до встречи.
– Хочешь, приходи сюда, и мы уйдем вместе? Можем зарегистрироваться в «Говард Джонсонс» [96] в пять и потом где-то пообедать?
– Отлично. Пока-пока.
– Комната сто один, не забудь.
– Уж как забыть. Увидимся.
– Ты в порядке?
– Да. Пока. Спасибо вам большое, водитель.
– …
– Вы поможете мне с чемоданами?
– Да уж помогу, леди. Что с ним такое?
– На него иногда находит, когда ему нужно в туалет.
6 сентября
Внезапная сила, тянувшая меня посмотреть, сохранились ли инициалы, давным-давно вырезанные мною на дереве кабинки мужского туалета в Центре искусства, внезапная, непредвиденная и неодолимая сила, с которой накатили на меня эти чувства, там, у общежития, рядом с Линор, меня перепугала. Когда я влился в змеевидную вереницу студентов, что всходили на непологий холм к Центрам искусства и науки, и все мы припустили смутно разболтанным, тюленьим аллюром поспешающего покорителя холмов, и большинство из нас, тюленей, явно опаздывало на лекцию, а один из нас опаздывал на встречу с крошечным океаном собственного прошлого, простирающимся за и под украшенной резьбой пристанью детства, океаном, в который данный конкретный тюлень собирался пустить мощный (надеюсь, и единичный) поток своего естества, доказать, что он по-прежнему здесь, а значит, и был здесь – конечно, при условии, что уборная, и туалет, и кабинка никуда не делись, – когда я влился в вереницу тюленей в шортах и рубашках с коротким рукавом навыпуск, в мокасинах и с рюкзаками, и мне сделалось страшно, что я двигаюсь параллельно с – и где-то обусловлен – интенсивным наплывом чувств, желаний и прочего, что двигается параллельно с мыслями о глупом мужском туалете в глупом здании глупого колледжа, где грустный глупый мальчик провел четыре года двадцать лет назад, когда я все это ощутил, меня осенило то, о чем я размышляю сейчас, сидя на постели нашего номера в мотеле, записывая мысли, щебечет тихо телевизор, островласый объект моего обожания и абсолютный центр всего моего существования спит, тихо похрапывая, в постели рядом со мной, а меня осенило то, что, я думаю, неоспоримо истинно, и истина в том, что Амхёрстский колледж в 1960-е был для меня пожирателем эмоциональной сердцевины и создателем психических каньонов, лупившим по маятнику Настроения веслом Невоздержанности.
То есть: сейчас меня осенило и даже оглоушило, что в колледже никогда, ни в один день, ни в какой момент вообще ничто не было ладно. Ничто никогда не было хорошо. Я никогда не жил просто так. Никогда. Припоминаю, что меня всегда терзал кошмарный страх. А если не кошмарный страх, то кошмарная злость. Я вечно был весь отчаянно напряжен. А если не напряжен, то в странной жаркой эйфории, из-за которой гарцевал расхлябанным растяпой, которому на самом деле наплевать, как и что вообще. Я всегда был либо столь беспричинно и бесцельно счастлив, что отовсюду норовил выйти, либо столь меланхоличен, столь слаб и глуп от грусти, что не выносил и мысли куда-либо войти. Я ненавидел это место. И никогда не был так, как в этом месте, счастлив. И эти два факта вместе противостоят мне клювом и когтями Истины.
Одно из деревьев на вершине холма, на которое я смотрел, остановившись, вертя в руках беретку и оправляясь после подъема, пока вереница студентов обходила меня, делясь надвое и исчезая в зданиях под колокольный звон, – это дерево едва начало исподволь перекрашиваться, робко пунцовея по контуру на палящем с юга солнце, сочась кровью, сперва выступавшей на листьях, что были получше укрыты от зноя; и я любовался алением сморщенного багрянца, венчающего нежно-зеленое тело, пока солнечные лучи перемигивались сквозь ветви, что покачивались и поскрипывали на ветерке, а потом меня отвлекли нужды-близнецы – вспомнить и попи́сать.
И инициалы были там: крохотные «РК», вырезанные у основания кабинки. Кто-то заштриховал их шариковой ручкой. Рядом имелся еще один комплект инициалов, «ХЕР», – как я теперь понимаю, это была шутка на мой счет. А подле шуточных на мой счет инициалов кто-то, некая бедная душа, возможно, во время экзаменов, в эмоциональном порыве, который я более чем могу понять, поместила одно слово, «