Его блеклые зеленые глаза, наливаясь светом костра, лихорадочно блестели даже сквозь стекла противогаза. Время от времени он с видимым трудом выныривал обратно — за глотком воздуха. Оторвавшись, опасливо всматривался в далекий пятак ночного неба в конце туннеля, но тот был чист: обритый человек пропал с концами. И тогда тетрадь опять поглощала его целиком.
Теперь она поняла, зачем он поливал бумагу водой: пытался расклеить слипшиеся страницы. Видимо, поддавались они плохо, один раз он вскрикнул так, словно порезался: случайно порвал один из листов. Чертыхнулся, обругал себя и тут увидел, как пытливо она его разглядывает. Смутился, снова поправил противогаз, но заговаривать с ней не стал, пока не дочитал все до конца.
Потом подскочил к костру и швырнул в него тетрадь. На Сашу он не смотрел, и она почувствовала: сейчас дознаваться не стоит, соврет или смолчит. Да и были вещи, которые ее тревожили сейчас куда больше. Прошел, наверное, целый час с тех пор, как ушел обритый. Не бросил ли он их как ненужную обузу? Саша подсела поближе к старику.
— Второй туннель тоже закрыт, — произнесла она тихо. — И все ближние шахты замурованы. Есть только этот вход.
Тот рассеянно посмотрел на нее, с заметным усилием сосредоточиваясь на услышанном.
— Он найдет способ попасть внутрь. У него чутье, — он замолк, и спустя минуту, будто не желая быть невежливым, спросил: — Как тебя зовут?
— Александра, — серьезно представилась она. — А тебя?
— Николай… — начал было он, протягивая ей руку, и вдруг, словно передумав, судорожно отдернул ее, прежде чем Саша успела к нему притронуться. — Гомер. Меня зовут Гомер.
— Странная кличка, — повторив за стариком, протянула Саша.
— Это имя, — твердо сказал Гомер.
Объяснить ему, что пока они с ней, двери не откроются? Ворота вполне могли оказаться распахнуты настежь, приди эти двое сюда одни. Это Коломенская отказывается отпустить Сашу, наказывает ее за то, как она поступила с отцом. Девушка сбежала, натягивая цепь, но разорвать ее не смогла. Станция вернула ее к себе один раз, вернет и другой…
Эти мысли и образы, сколько бы она их ни отгоняла, как кровососущий гнус, отлетали от нее на расстояние вытянутой руки, а потом возвращались и кружили, кружили, лезли в уши, в глаза.
Старик еще спрашивал Сашу о чем-то, но она не откликалась: пелена слез застила ей глаза, а в ушах звучал отцовский голос, повторяющий: «Нет ничего ценнее человеческой жизни». Настала минута, когда она по-настоящему поняла его.
То, что творилось на Тульской, больше не было для Гомера загадкой. Все объяснилось проще и страшнее, чем он воображал. Но история еще более страшная начиналась только теперь вместе с расшифровкой найденного блокнота. Дневник оказался для Гомера черной меткой, билетом в один конец, и, получив его на руки, старик уже не мог от него избавиться, сколько бы он ни старался его сжечь.
Кроме того, его подозрения, касающиеся Хантера, теперь подкреплялись весомыми, однозначными уликами, хотя Гомер не имел ни малейшего представления, что ему с ними делать. Все, что он прочел в дневнике, полностью противоречило утверждениям бригадира. Тот попросту лгал, и лгал осознанно. Старик должен был разобраться, во имя чего была эта ложь, да и был ли в ней какой-то смысл. От этого зависело и то, решится ли он следовать за Хантером дальше, и то, обернется ли его приключение героическим эпосом или кошмарной безоглядной бойней, у которой не останется живых свидетелей.
Первые пометки в блокноте были датированы днем, когда караван без потерь миновал Нагорную и вошел на Тульскую, не встретив никакого сопротивления…
«Почти до самой Тульской туннели тихие и пустые. Двигаемся быстро, хороший знак. Командир рассчитывает вернуться не позже завтрашнего дня», — докладывал погибший связист. «Вход на Тульскую не охраняется. Отправили разведчика. Пропал», — беспокоился он несколько часов спустя. «Командир принял решение двигаться к станции всем вместе. Готовимся к штурму». И еще через некоторое время: «Не можем понять, в чем дело… Разговариваем с местными. Плохо дело. Какая-то болезнь». И вскоре он разъяснял: «Несколько людей на станции поражены чем-то… Неизвестное заболевание…». Очевидно, караванщики пытались оказать больным помощь: «Фельдшер не смог найти лекарство. Говорит, похоже на бешенство… Испытывают чудовищную боль, невменяемы… Бросаются на других». И тут же: «Ослаблены болезнью, не могут причинить серьезного вреда. Беда в другом…», — тут страницы, как назло, ссохлись, и Гомеру пришлось разливать их водой из своей фляжки. «Светобоязнь. Тошнота. Кровь во рту. Кашель. Потом распухают… Превращаются в…», — слово было старательно зачеркнуто. «Как передается, неясно. Воздух? Контакт?», — это уже на следующий день. Отряд задерживался.
«Почему не доложили», — спросил себя старик и сразу вспомнил, что где-то уже видел ответ. Перелистнул… «Связи нет. Телефон молчит. Возможно, диверсия. Кто-то из изгнанных, чтобы отомстить? Еще до нас обнаружили, сначала вышвыривали больных в туннели. Один из таких? Перерезал кабель?»
В этом месте Гомер оторвал взгляд от букв и невидяще уставился в пространство. Кабель перерезан, допустим. Почему же тогда не возвратились на Севастопольскую?
«Хуже. Пока проявится — проходит неделя. А вдруг больше? Потом до смерти — еще неделя-две. Неизвестно, кто болен, кто здоров. Ничего не помогает. Лекарства нет. Смертность сто процентов». День спустя связист сделал еще одну запись, уже знакомую Гомеру: «На Тульской хаос. Выхода в метро нет, Ганза блокирует. Домой нельзя», а через страницу продолжил: «Здоровые стреляли в больных, особенно агрессивных. Сделали загон для зараженных… Сопротивляются, просятся наружу», и после коротко, страшно: «Грызут друг друга…».
Связист тоже был перепуган, но железная дисциплина в отряде мешала страху перерасти в панику. Даже в очаге эпидемии смертельной лихорадки севастопольская бригада оставалась севастопольской бригадой… «Взяли ситуацию под контроль, станцию оцепили, назначили коменданта», — читал Гомер. «Наши все в порядке, но слишком мало времени прошло».
Поисковый отряд, отправленный с Севастопольской, благополучно достиг Тульской — и, конечно, тоже застрял на ней. «Приняли решение задержаться здесь, пока не пройдет инкубационный период, чтобы не подвергать опасности… Или навсегда», — обреченно писал связист. «Положение безвыходное. Помощи ждать неоткуда. Запросив Севастопольскую, приговорим своих же. Остается терпеть… Сколько?»
Значит, таинственный дозор у гермоворот на Тульской был выставлен севастопольцами? Их голоса неслучайно показались Гомеру знакомыми: дежурство несли люди, с которыми за несколько дней до того он оборонял от упырей чертановское направление! Добровольно отказавшись от возвращения, они надеялись уберечь от заражения родную станцию…
«Чаще всего от человека к человеку, но, видно, есть и в воздухе. У кого-то вроде бы иммунитет.
Началось пару недель назад, многие не заболели… Но мертвых все больше. Живем в морге», — строчил связист. «Кто подохнет следующим?» — вдруг срывался он в истерический визг. Брал себя в руки и продолжал ровно: «Надо что-то делать. Предупредить. Хочу пойти добровольцем. Не до Севастопольской — найти место, где поврежден кабель. Дозвониться, надо дозвониться».
Прошли еще сутки, заполненные невидимой борьбой с командиром каравана, неслышными спорами с другими бойцами и растущим отчаянием. Все то, что связист старался донести до них, он, собравшись, излагал в своем дневнике. «Не понимают, как это выглядит с Севастопольской! Уже неделю как в блокаде. Вышлют новую тройку, которая тоже не сможет вернуться. Потом отправят большую штурмовую бригаду. Объявят мобилизацию. Все, кто придет на Тульскую, в зоне риска. Кто-то заразится, сбежит домой. Все, конец. Надо предотвратить штурм! Не понимают…»
Еще одна попытка достучаться до начальства — бесплодная, как и все предыдущие…«Не отпускают… Сошли с ума. Если не я, то кто? Надо бежать».
«Сделал вид, что успокоился, что согласен ждать, — телеграфировал он через день. — Вышел на дежурство к гермозатворам. Крикнул, что найду обрыв кабеля, побежал. Выстрелили мне в спину. Застряла пуля».
Гомер перелистнул.
«Не для себя. Для Наташи, для Сережки. Сам и не думал спастись. Пусть они живут. Сережка чтобы…», — тут перо прыгало в ослабшей руке; может быть, он добавил это уже позднее, потому что кончилось место или потому что уже было все равно, куда писать. Потом нарушенная хронология восстанавливалась: «Через Нагорную пропустили, спасибо. Сил больше нет. Иду, иду. Обморок. Сколько проспал? Не знаю. В легком кровь? От пули или заболел? Не…», — кривая букв распрямлялась в скользящую линию как энцефалограмма умирающего. Но потом он все-таки приходил в себя и заканчивал: «…не могу найти повреждение».
«Нахимовский. Дошел. Знаю, где телефон. Буду предупредить… что нельзя! Спасти… Жена скучаю», — все более бессвязно вместе с алыми сгустками выплескивал он на бумагу. «Дозвонился. Услышали? Скоро умру. Странно. Усну. Патронов нет. Хочу уснуть раньше, чем эти… Стоят вокруг, ждут. Я еще живой, уйди».
Финал дневника был, кажется, заготовлен заранее, вписан торжественным прямым почерком: призыв не штурмовать Тульскую и имя того, кто отдал свою жизнь, чтобы этого не произошло.
Но Гомер чувствовал: последним, что успел вывести связист перед тем, как его сигнал угас навсегда, было: «Я еще живой, уйди».
Двух жмущихся к огню людей облепила тяжелая тишина. Гомер больше не пытался растормошить девчонку. Молча ворошил палкой золу в костре, где трудно, как еретик, умирал промокший блокнот, и пережидал бурю, бушевавшую у него внутри.
Судьба насмехалась над ним. Как он стремился разгадать тайну Тульской! Как гордился, обнаружив дневник, и кичился тем, что в одиночку приблизился к тому, чтобы распутать все узлы в этой истории… И что же? Теперь, когда ответ на все вопросы был у него в руках, он проклинал себя за свое любопытство.