Артем ослеп – и оглох, и бежавшие за ним оглохли, и бежавшие впереди. Кто упал, перевернутый и контуженный, сразу же стал подниматься на ноги, нашаривать впотьмах свою кирку, свой молоток…
Потому что не ушами, а кожей, подшерстком слышали, как в голове стада работает, вертит серпами, молотит людей вслепую, на ощупь – смерть. И надо было встать, надо было загородиться от нее киркой, а лучше размахнуться и размозжить ее пустой череп, всадить ей острое в сухие глазницы, вырвать, размахнуться опять от плеча и снова бить.
Никто их уже не гнал вперед, но все рвались туда сами, потому что смерть звала, потому что страшней было спрятаться и ждать, пока она отыщет тебя сама, потому что хотелось ударить первым, пока не ударили тебя.
Ни одного выстрела не сделалось: у тех, у красных, тоже не было ружей и автоматов, все шли в рукопашную с чем попало, в кромешной темноте не понять, с чем.
Артем раскинул в стороны руки, ухватил рукоять, отнял чужую кирку, и тоже полез, пьяный от страха и страсти, вперед по голым людям, чтобы сунуть голову в жернова, чтобы быть в этой бойне не слепым скотом, а незрячим мясником, раз уж другого не давали.
Там – уже близко – секли друг друга, мозжили, рубили – ожесточенно, нечеловечески, не зная, кого убивают и за что, и не кричали уже ни «Смерть!», ни «Ура!», потому что забыли русский язык и любой другой забыли, а ухали и хекали, и просто рычали, вопили несвязное, бессмысленное.
Свистело, гудело, резало воздух.
Звенели, промахиваясь мимо мяса и ударяясь о бетон, кирки. Чавкали – угадывая и впиваясь.
Дуло воздухом ржавым в лицо: проносилось заточенное железо на расстоянии ладони; Артем отшатывался, бил в ответ – своих ли, чужих? – и были ли тут свои? Это кровь пахла ржавчиной; а люди – дерьмом.
Зверолюди и человекозвери с обеих сторон спешили друг к другу, изо всех, из последних сил спешили друг друга переубивать и так уже закончить все, и перестать бояться.
Артем раз рубанул, два, три – и несколько раз нашел кого-то. Хлюпнуло, плеснуло горячим; застряла кирка, потянула его вниз, спасла: тут же поверх пролетело тяжелое, чтобы ему голову расколоть, но мимо.
Потом взорвалось где-то в колене, отшвырнуло на рельсы; стоять больше было нельзя, и он пополз, хотел спрятаться в мягком, но мягкое брыкалось, пока могло, отпихивало его, огрызалось бессловесно, пачкало его чем-то липким, чем-то горячим.
Прошло времени бесконечно, а вокруг не светлело; а люди все мололи друг друга – приходили на плач, на стон, лупили наугад, выбивали, промахиваясь, набат из рельсов. Артем слушал звон, крестился тихо и не пускал звук из глотки наружу. Улегся затылком на ком-то мертвом, притворился, что это Сашенька его голову к себе на колени положила. Натянул сверху другое тело, спрятался в нем.
Долго еще было, пока улеглось.
Закончили убивать, только когда на ногах уже никто не мог стоять.
Тогда недоумершие зашевелились, стали заново учиться разговаривать. Артем, придерживая изуродованное колено, оторвался от Сашиных колен, сел. Зашептал:
– Все… Все. Все. Я больше не хочу. Я больше никого не буду убивать. Ты кто? – он протянул пальцы вокруг себя. – Кто тут? Ты с Шиллеровской?
– Я с Шиллеровской, – сказали где-то.
– Мы с Лубянки, – ответили близко.
– С Лубянки?
– Вы фашисты? Железный легион? Людоеды?
– Мы с Шиллеровской, – сказал Артем. – Мы уроды, заключенные. Нас вперед погнали. Заградотряд.
– Мы с Лубянки, – повторили ему. – Заключенные мы. Политические. Нас вперед бросили… На Пушкинскую. Как мясо бросили… Впереди настоящих частей… На амбразуры… Чтобы мы… На себя…
– Чтобы мы на себя… Как мясо нас… – повторил Артем. – Чтобы мы – на себя! Мы – уроды…
– Тут все с Лубянки, все из камер, все арестанты, – говорили ему. – Нам заградотряд в спину… Чекисты в спины стреляли… Чтобы мы…
– Нам… Нам стреляли… Охрана…
– За нами не пошли… Заградотряд остался сзади…
– Они сзади взорвали туннель. Там некуда… Нам некуда… За нами они не пошли. Бросили нас…
– Что же вы… Вы за что нас?
– Вы нас за что?! За что?! А?!
Кто-то трудно, больно, переломанными ногами, по-червячьи пополз к Артему на голос. Он слышал это – а не мог больше бить. Человеку тяжело было приближаться, и Артем тоже двинулся ему навстречу. Протянул руку, сцепился пальцами с пальцами другого человека, подволок его к себе.
– За что вы нас, господи?
– Прости… Прости… Господи, прости.
И они прижались друг к другу. Артем обнял его – кажется, взрослого мужчину, они прикоснулись лбами; мужчину трясло от рыданий, и Артема тоже скрутило как судорогой – тряхнуло, потекли слезы. Наплакавшись, мужчина вздохнул и умер. И Артем тогда тоже отпустил его.
Полежал.
Пружинка в голове соскочила, вспомнилось кое-что.
– С Лубянки… Кто с Лубянки еще?
Тут и там оживали тела, пытались шевелить перебитыми руками, думать вмятыми лбами, кряхтели, бредили.
– Наташенька… Чайничек поставь, любовь моя… Я тортик принес.
– Вот вернусь из Турции, сразу созвонимся!
– Я Москва-сити строил! Строил!
– Почему темно так? Я боюсь темноты! Включи свет! Сережка!
– Господи, бабуль, а ты что тут? Ты зачем пришла?
– Будем расширять жизненное пространство! Чтобы каждому место было!
– Воды дай… Дай воды…
– Аленка! Аленка, озорница!
– Я с Лубянки. Я.
Артем на одном колене и двух локтях полез туда, где признались.
– Кто? Кто? Говори, не бойся! Ты? Где ты?
– Ты кто такой? – женщина какая-то.
– Зуев. Зуев был тут с вами?
– Какой Зуев? Не было никакого…
– Зуев! – заорал Артем. – Зуев Игорь! Зуев, ты живой?! Зуев!
Встал на одну ногу, оперся о стену, вслепую заскакал, держась за тюбинги.
– Зуев! Игорь Зуев! Кто Игорь Зуев с Охотного? С Проспекта Маркса – кто?!
– Ну хватит! Хватит кричать! Сейчас эти придут! Эти!
– А давай в кино сегодня вечером? А? Погода такая, жалко дома сидеть.
Игорь не отвечал.
Может, вот он, тут лежал, рядом совсем, но без половины головы ему было говорить несподручно. А может, хитрюга, затаился и молчал, не желая, чтобы его нашли.
– Игорь! Зуев! Кто с Зуевым сидел? Который про выживших в других городах… В Полярных Зорях… Которые в Москву сами пришли… Кто с ним сидел?! Зуев!
– Что?
– Байки рассказывал! Что в другом городе где-то еще люди выжили! Что в Москву пришли!
– А сколько на Шиллеровской говна пропадает, ребята, вы бы знали!
– Нет его тут. Эх-кхххх. Нет тут Зуева.
– Что? Ты где? Кто сказал?!
– Нет Зуева. Ганзе его выдали.
– Погоди. Постой. Повтори. Где ты? Ты где, блядь?! Ну скажи, не прячься!
– Ты зачем его ищешь? Друг твой?
– Мне надо знать! Надо знать, что он говорил! Какие люди? Куда пришли? Откуда?! Почему Ганзе?
– Люди, эхххкх. Не из Полярных Зорь. Полярные Зори, бля. Провокаторы про Полярные Зори брешут. Провокаторы. Слухи… Распускают… Это наши… Вернулись… С Рокоссовского. Кхххххь. Наши, ударники… Кх-кх. На стройку века которые… В Балашиху… Оттуда вернулись. Из Балашихи.
– Погоди. Да где ты?!
Скакал, рука в стену провалилась – проем, что ли?! Упал, поднялся; сел, стал к голосу, к натужному кашлю, пододвигаться.
– Красивый город Казань. Мечеть у них замечательная.
– Разбогател бы на этом говне, если бы подряд получить.
– Я сам из Казани! А бабка у меня деревенская. Хайруллины мы по деду. Бабка по-русски даже не могет!
– Ты где? Ты, кто тут про пришлых говорил, ты? Что, Балашиха уцелела? А Полярные Зори как? Погибли?! Не понимаю!
– Молочка, может, в чай?
– Кто знает, что там выжило. Про Полярные Зори провокаторы рассказывают. Кх-кх. Красивая история. Идиоты покупаются. Кх-кх-кх. В Балашихе… Форпост. На поверхности. Там… Радио… Радиоцентр… И с другими городами… Чтобы если… Зуев сказал…
– Что?! Что Зуев сказал?!
– Из садика кто сегодня Танюшу забирает, я или ты?
– Уйди, сатана, не трогай меня. Уйди, уходи, пожалуйста. Я не твой. Меня на небушке ждут.
– Форпост? Наверху? Кто строит, не понимаю! Что за радио?!
– Кхххх… Кхххх…
– Ты где? Говори! Почему радио?!
– А вообще та еще сволота они, фашисты. Мучают человека за так. И говно не учитывают.
– Красные… Красная Линия строит… Кххххь… Наверху… В Балашихе… Спецобъект… Станция… И форпост… Чтобы… Вместо… Метро… Радио… Станция… Людей нагнали…
– В Балашихе станция?! Что за станция?
– Туда людей… С Рокоссовского… А эти… Вернулись… Сами. Кхххххь. Хххххь. Ххххххь.
– Там ловят? Оттуда можно поймать?! А?! А?!!
– Ыыыых… ыыыыых… ыых.
И потерялся человек, и как не бывало. Из тьмы вышел, в тьму ушел. Тряс-тряс Артем живых, уговаривал мертвецов, убеждал, и все без толку.
– В Балашихе! – твердил себе он, чтобы не запамятовать, и чтобы не решить, что весь разговор ему причудился. – В Балашихе. В Балашихе. В Балашихе, в Балашихе!
Теперь нельзя было ни в коем случае умереть. Теперь Артем обязан был выползти из-под этих людей, выбраться из утробы бетонной, родиться заново, залатать все в себе дыры и идти, ползти в эту гребаную, обетованную Балашиху, кто бы там, что бы там ни было.
Он снова встал, взялся за тюбинг, как за мамину руку. Шиллеровскую отрезало. На Кузнецком мосту красные. Не шли сюда пока, наверное, услышав, что туннель завалило; но и к ним было нельзя.
Вспомнил тот провал в стене. Может, межлинейный ходок какой-то? Поскакал вдоль, нащупал… Ткнулся внутрь… Крысы прыснули… Быть бы крысой. Крыса и с выколотыми глазами не потеряется.
Подуло. Пошевелило отросшие волосы.
Как Сашины пальчики его причесали.
Он задрал свои бельма кверху.
Подуло еще раз – нежно и игриво, как мать младенцу – в лицо.
Вцепился пальцами в пустоту, обломал ногти о бетон… И задел железо.
Скоба. Скоба еще. Лестница колодезная. Вентиляционная шахта вверх. Оттуда дует. С поверхности.
– Эээээй!!! – закричал он. – Эээээ!!! Эгей!!! Вы! Вы там! Сюда! Тут выход есть! Выход наверх! Тут шахта! Можно наверх вылезти! Слышите! Вы, уроды! Тут наверх можно!!