Еще одна попытка достучаться до начальства — бесплодная, как и все предыдущие… «Не отпускают… Сошли с ума. Если не я, то кто? Надо бежать».
«Сделал вид, что успокоился, что согласен ждать, — телеграфировал он через день. — Вышел на дежурство к гермозатворам. Крикнул, что найду обрыв кабеля, побежал. Выстрелили мне в спину. Застряла пуля».
Гомер перелистнул.
«Не для себя. Для Наташи, для Сережки. Сам и не думал спастись. Пусть они живут. Сережка чтобы…» — тут перо прыгало в ослабшей руке; может быть, он добавил это уже позднее, потому что кончилось место или потому что уже было все равно, куда писать. Потом нарушенная хронология восстанавливалась: «Через Нагорную пропустили, спасибо. Сил больше нет. Иду, иду. Обморок. Сколько проспал? Не знаю. В легком кровь? От пули или заболел? Не…» — Кривая букв распрямлялась в скользящую линию, как энцефалограмма умирающего. Но потом он все-таки приходил в себя и заканчивал: «…не могу найти повреждение».
«Нахимовский. Дошел. Знаю, где телефон. Буду предупредить… что нельзя! Спасти… Жена скучаю», — все более бессвязно вместе с алыми сгустками выплескивал он на бумагу. «Дозвонился. Услышали? Скоро умру. Странно. Усну. Патронов нет. Хочу уснуть раньше, чем эти… Стоят вокруг, ждут. Я еще живой, уйди».
Финал дневника был, кажется, заготовлен заранее, вписан торжественным прямым почерком: призыв не штурмовать Тульскую и имя того, кто отдал свою жизнь, чтобы этого не произошло.
Но Гомер чувствовал: последним, что успел вывести связист перед тем, как его сигнал угас навсегда, было: «Я еще живой, уйди».
Двух жмущихся к огню людей облепила тяжелая тишина. Гомер больше не пытался растормошить девчонку. Молча ворошил палкой золу в костре, где трудно, как еретик, умирал промокший блокнот, и пережидал бурю, бушевавшую у него внутри.
Судьба насмехалась над ним. Как он стремился разгадать тайну Тульской! Как гордился, обнаружив дневник, и кичился тем, что в одиночку приблизился к тому, чтобы распутать все узлы в этой истории… И что же? Теперь, когда ответ на все вопросы был у него в руках, он проклинал себя за свое любопытство.
Да, он дышал через респиратор, когда подобрал дневник на Нахимовском, и сейчас он тоже был в костюме полной защиты. Но ведь никто не знал, как именно передается болезнь!
Каким он был дураком, когда стращал себя тем, что ему осталось не так уж много! Да, это его подгоняло, помогало побороть лень и преодолеть страх. Но смерть своевольна и не любит тех, кто пытается ей помыкать. И вот дневник назначал ему уже определенный срок: несколько недель от дня заражения до гибели. Пусть даже целый месяц! Как много ему нужно было успеть за эти жалкие тридцать дней…
Что делать? Признаться своим спутникам, что болен, и уйти подыхать на Коломенскую — не от хвори, так от голода и облучения? Но если страшную болезнь уже вынашивает он, то и Хантер, и девушка, с которыми он делил воздух, наверняка уже заражены. Особенно бригадир — у Тульской он говорил с дозорными из оцепления, подойдя к ним совсем близко.
Или понадеяться на то, что болезнь минует его, затаиться и выжидать? Разумеется, не просто так, а чтобы продолжить путешествие с Хантером. Чтобы подхвативший старика вихрь событий не отпускал его и он мог продолжать черпать в них вдохновение.
Ведь если, распечатав проклятый дневник, Николай Иванович, престарелый, бесполезный и бездарный житель Севастопольской, бывший помощник машиниста, придавленная притяжением к земле гусеница, умирал, то Гомер, летописец и мифотворец, яркой бабочкой-однодневкой только появлялся на свет. Быть может, ему была ниспослана трагедия, достойная пера великих, и теперь лишь от него зависело, сможет ли он воплотить ее на бумаге в те тридцать дней, которые были ему на это отведены.
Имел ли он право пренебречь этим шансом? Имел ли право превратиться в отшельника, забыть о своей легенде, добровольно отказаться от подлинного бессмертия и лишить его всех своих современников? Что будет большим преступлением, большей глупостью — пронести чумной факел через половину метро или сжечь свои рукописи и себя вместе с ними?
Как человек тщеславный и малодушный, Гомер уже сделал выбор и теперь только искал аргументы в свою пользу. Что с того, что он заживо мумифицирует себя в склепе на Коломенской в компании двух других трупов? Он не создан для подвигов. И если севастопольские бойцы на Коломенской готовы на всякий случай записать себя в мертвецы, это их выбор и их право. По крайней мере, им не приходится умирать в одиночестве…
Да и что толку, если Гомер пожертвует собой? Хантера ему в любом случае не остановить. Старик-то разносил заразу, не ведая, что творит, а вот Хантеру все было прекрасно известно с той встречи у Тульской. Недаром он так настаивал на полном уничтожении всех ее обитателей, включая даже севастопольских караванщиков. Недаром упоминал об огнеметах…
А если они оба уже были больны, эпидемия неизбежно затронет Севастопольскую. И прежде всего людей, с которыми они находились рядом. Елену… Начальника станции. Командира периметра. Их адъютантов. Это означает, что через три недели станция сначала будет обезглавлена, ее охватит хаос, а потом мор выкосит и всех остальных.
Но как сам Хантер рассчитывал избежать заражения? Почему отправился обратно на Севастопольскую, хотя уже понимал, что болезнь могла передаться и ему? Гомеру становилось очевидно, что бригадир действовал не по наитию, а шаг за шагом осуществлял некий план. Пока старик не спутал ему все карты.
Итак, Севастопольская обречена в любом случае, и вся экспедиция теряет смысл? Но даже чтобы вернуться домой и тихо умереть рядом с Еленой, Гомеру потребовалось бы довести свое кругосветное путешествие до конца. Одного перехода от Каховской до Каширской хватило, чтобы противогазы вышли из строя, а от скафандров, впитавших десятки, если не сотни, рентген, необходимо было избавиться как можно скорее. Возвратиться прежней дорогой он уже не сможет. Что делать?
…Девушка спала, сжавшись в комок. Костер наконец доглодал зачумленный дневник, проглотил последние ветки и свернулся. Жалея батареи своего фонаря, старик попробовал пересидеть, сколько получится, в темноте.
Нет, он вынужден идти за бригадиром дальше. Он будет избегать других людей, чтобы снизить риск заражения, оставит здесь рюкзак со всеми пожитками, уничтожит одежду… Будет уповать на помилование и все же вести обратный отсчет тридцати дням. Станет работать над своей книгой каждый день, не давая себе отдыха. «Как-нибудь все разрешится, — твердил себе старик. — Главное, следовать за Хантером, не отставать от него».
Если тот еще появится…
Шел уже второй час, как он сгинул в мутном просвете в конце туннеля. Утешая девушку, сам Гомер вовсе не был так уверен, что бригадир непременно к ним возвратится.
Чем больше старик узнавал о нем, тем меньше его понимал. Сомневаться в бригадире было невозможно, так же невозможно, как и верить в него. Он не поддавался изучению, не раскладывался на обычные человеческие эмоции. Довериться ему было все равно что отдаться стихии. Гомер уже сделал это; раскаиваться было и бессмысленно, и поздно.
В кромешном мраке тишина уже не казалась такой плотной. Сквозь ее гладкую скорлупу проклевывались странные шепотки, чей-то далекий вой, шуршание… В одних старику чудилась пьяная поступь трупоедов, в других — скольжение призрачных гигантов с Нагорной, в третьих — крики умирающих. Не прошло и десяти минут, как он сдался.
Щелкнул выключателем и вздрогнул.
В двух шагах от него стоял Хантер, скрестив руки на груди и уставившись на спящую девчонку. Заслонившись ладонью от слепящего с непривычки света, он спокойно произнес:
— Сейчас откроют.
Саше снилось: она снова одна на Коломенской, встречает отца «с прогулки». Он запаздывает, но ей обязательно нужно дождаться его, помочь снять верхнюю одежду, стащить противогаз, накормить. К обеду уже все давно накрыто, она не знает, чем себя занять. Ей хочется отойти от ворот, ведущих на поверхность, но вдруг он вернется именно в то мгновение, пока ее не будет рядом? Кто ему откроет? И вот она сидит на холодном полу у выхода, бегут часы, уходят дни, его все нет, но она не уйдет со своего места, пока ворота не…
Разбудил ее гулкий стук отпирающихся засовов — точно таких, как в гермозатворе на Коломенской. Она проснулась с улыбкой: отец вернулся. Огляделась и все вспомнила.
Настоящим из всего стремительно улетучивающегося видения было только уханье тяжелых задвижек на железных воротах. Через минуту гигантская створка завибрировала и медленно сдвинулась с места. В ширящуюся щель бил сноп света и просачивалась дизельная гарь. Вход в большое метро…
Затвор мягко отошел в сторону и встал в паз, обнажая утробу туннеля, уводящего к Автозаводской и дальше к Кольцу. На рельсах под парами стояла, рыча двигателем, большая мотодрезина с головным прожектором и несколькими седоками. В перекрестье пулеметного прицела люди с дрезины видели двух жмурящихся, прикрывающих глаза путников.
— Руки! — раздался приказ.
Вслед за стариком Саша послушно подняла руки. На сей раз мотодрезина была та самая, что выезжала за мост по торговым дням. Ее экипажу была прекрасно знакома Сашина история. А вот старик со странным именем сейчас пожалеет, что взял с собой связанную девчонку с пустой станции, не поинтересовавшись, как она там оказалась…
— Снять противогазы, предъявить документы! — скомандовали с дрезины.
Открывая лицо, она корила себя за глупость. Никто не способен был освободить ее. И приговора, вынесенного отцу — и Саше с ним заодно, — никто не отменял. Почему она поверила в то, что эти двое смогут вывести ее в метро? Думала, что на границе ее не заметят?
— Эй, ты! Тебе сюда нельзя! — ее опознали мгновенно. — У тебя десять секунд, чтобы исчезнуть. А это кто? Это твой?…
— Что происходит? — растерянно спросил старик.
— Не смейте! Оставьте его! Это не он! — закричала Саша.