Метро — страница 143 из 238

Может, буквы?

Буквы, без которых не было бы возможности копить знания? Те самые кирпичи, из которых складывалась устремленная к небесам Вавилонская башня всемирной цивилизации? Без которых необожженная глина мудрости, усвоенной одним поколением, расползалась и растрескивалась бы, проседала и рассыпалась в пыль, не вынеся собственного веса? Без них каждое следующее поколение начинало бы строительство великой башни с прежнего уровня, возилось бы всю жизнь на развалинах предыдущей мазанки и околевало бы в свою очередь, так и не возведя нового этажа.

Буквы, письменность позволили человеку, вынеся накопленные знания за пределы своего тесного черепа, сохранять их неискаженными для потомков, избавляя тех от необходимости заново открывать давно открытое, позволяя им надстраивать свое, собственное на твердый фундамент, доставшийся от предков.

Но ведь не только же буквы?..

Умей волки писать, была бы их цивилизация похожа на человечью? Была бы у них цивилизация?

Когда волк сыт, он впадает в блаженную прострацию, посвящая время ласкам и играм, покуда резь в животе не погонит его дальше. Когда сыт человек, в нем просыпается тоска иного свойства. Неуловимая, необъяснимая — та самая, что заставляет его часами смотреть на звезды, царапать охрой стены своей пещеры, украшать резными фигурами нос боевой ладьи, веками горбатиться, воздвигая каменных колоссов, вместо того чтобы усиливать крепостные стены, и тратить жизнь на оттачивание словесного мастерства, вместо того чтобы совершенствоваться в искусстве владения мечом. Та самая, что заставляет бывшего помощника машиниста посвящать остатки лет чтению и поискам, поискам и попыткам написать что-то… Что-то такое… Тоска, пытаясь утолить которую грязная и нищая толпа внемлет бродячим скрипачам, короли привечают трубадуров и покровительствуют живописцам, а рожденная в подземелье девчонка подолгу разглядывает размалеванную кое-как упаковку из-под чая. Неясный, но могучий зов, который способен заглушить даже зов голода, — только у человека.

Не он ли раздвигает доступную прочим животным гамму чувств, давая человеку еще и умение мечтать, и дерзость надеяться, и смелость щадить? Любовь и сострадание, которые человек часто считает своим отличительным свойством, открыты не им. Собака способна и любить, и сострадать: когда болен ее хозяин, она не отходит от него и скулит. Собака может даже скучать и видеть смысл своей жизни в другом существе: если ее хозяин умирает, она иногда готова издохнуть, только чтобы остаться с ним. Но вот мечтать она не может.

Выходит, тоска по прекрасному и умение ценить его? Удивительная способность наслаждаться сочетаниями цветов, рядами звуков, изломами линий и изяществом словесных построений? Извлекать из них сладкий и щемящий душевный звон? Будящий любую душу — и заплывшую жиром, и покрытую мозолями, и изрубцованную, и помогающий им очиститься от наростов?

Может быть. Но не только это.

Чтобы перекрыть автоматные очереди и отчаянные вопли связанных голых людей, другим людям случалось ставить в полную громкость величественные вагнеровские симфонии. Противоречия не возникало: одно лишь подчеркивало другое.

Так что же еще?

И, даже выживи человек в нынешнем аду как биологический вид, сохранит ли он эту хрупкую, почти неосязаемую, но несомненно реальную частицу своей сущности? Ту искру, которая десять тысяч лет назад превратила полуголодного зверя с мутным взглядом в создание иного порядка? В существо, терзаемое душевным голодом больше голода телесного? Существо мятущееся, вечно мечущееся между духовным величием и низостью, между необъяснимым милосердием, неприемлемым для хищников, и неоправдываемой жестокостью, равной которой нет даже в бездушном мире насекомых? Возводящее великолепные дворцы и пишущее невероятные полотна, соревнуясь с Создателем в умении синтезировать чистую красоту — и изобретающее газовые камеры и водородные бомбы, чтобы аннигилировать все им сотворенное и экономно истреблять себе подобных? Старательно выстраивающее на пляже песочные замки и азартно разрушающее их? Превратила его в существо, не знающее предела ни в чем, тревожное и неуемное, не умеющее утолить свой странный голод, но посвящающее всю свою жизнь попыткам сделать это? В человека?

Останется ли это в нем? Останется ли это от него?

Или кратким всплеском на диаграмме истории сгинет в его прошлом, от странного однопроцентного отклонения вернув человека назад, в его извечное отупение, в привычное безвременье, где бесчисленные поколения, не отрывая глаз от земли, жующие жвачку, сменяют друг друга и где десять, сто, пятьсот тысяч лет проходят одинаково незаметно?

Что еще?..»

* * *

— Это правда?

— Что именно? — улыбнулся ей Леонид.

— Про Изумрудный Город? Про Ковчег? Что есть такое место в метро? — задумчиво спросила Саша, глядя себе под ноги.

— Ходят слухи, — уклончиво отозвался тот.

— Было бы здорово туда однажды попасть, — протянула она. — Знаешь, когда я гуляла там, наверху, мне было так обидно за людей. За то, что они один раз ошиблись… И больше уже никогда не смогут вернуть все как было. А там было так хорошо… Наверное.

— Ошибка? Нет, это тягчайшее из преступлений, — серьезно ответил ей музыкант. — Разрушить весь мир, умертвить шесть миллиардов человек — ошибка?

— Все равно… Разве мы с тобой не заслуживаем прощения? И каждый заслуживает. Каждому надо дать шанс переделать себя и все переделать, попробовать заново, еще один раз, пусть хоть последний. — Она помолчала. — Я бы так хотела увидеть, как там все на самом деле… Раньше мне не было интересно. Раньше я просто боялась и мне все там казалось уродливым. А оказывается, я просто поднималась в неправильном месте. Так глупо… Этот город наверху — он как моя жизнь раньше. В нем нет будущего. Только воспоминания — и то чужие… Только привидения. И я что-то очень важное поняла, пока там была, знаешь… — Саша замялась. — Надежда — это как кровь. Пока она течет по твоим жилам, ты жив. Я хочу надеяться.

— А зачем тебе в Изумрудный Город? — спросил музыкант.

— Хочу увидеть, почувствовать, как было жить раньше… Ты ведь сам говорил… Там, наверное, люди и вправду должны быть совсем другие. Люди, которые не забыли вчерашний день и у которых точно настанет завтрашний, должны быть совсем-совсем другие…

Они не спеша брели по залу Добрынинской под бдительным присмотром караульных. Гомер оставил их вдвоем с явным нежеланием, отправляясь на прием к начальнику станции, а сейчас отчего-то задерживался. Хантер же так до сих пор и не объявлялся.

В чертах мраморного зала Добрынинской Саше виделись намеки: здесь облицованные большие арки, ведущие к путям, чередовались с арками маленькими, декоративными, глухими. Большая, малая, снова большая, опять малая. Будто держащиеся за руки мужчина и женщина, мужчина и женщина… И ей тоже внезапно захотелось вложить свою руку в широкую и сильную мужскую ладонь. Укрыться в ней хоть ненадолго.

— Здесь тоже можно строить новую жизнь, — сказал Леонид, подмигивая девушке. — Необязательно куда-то идти, что-то искать… Достаточно бывает осмотреться по сторонам.

— И что я увижу?

— Меня. — Он потупился с деланой скромностью.

— Я тебя уже видела. И слышала. — Саша наконец ответила на его улыбку. — Мне очень нравится, как и всем остальным… Тебе совсем не нужны твои патроны? Ты их столько отдал, чтобы нас сюда пропустили.

— Нужны только, чтобы на еду хватало. А мне всегда хватает. Глупо играть ради денег.

— А ради чего ты тогда играешь?

— Ради музыки. — Он рассмеялся. — Ради людей. Даже нет, не так. Ради того, что музыка делает с людьми.

— А что она с ними делает?

— Вообще говоря — все что угодно. — Леонид снова посерьезнел. — У меня есть и такая, что заставляет любить, и такая, что заставляет рыдать.

— А та, которую ты играл в прошлый раз? — Саша посмотрела на него подозрительно. — Та, которая без названия. Она что заставляет делать?

— Эта вот? — Он насвистел вступление. — Ничего не заставляет. Она просто снимает боль.

* * *

— Эй, мужик!

Гомер закрыл тетрадь и поерзал на неудобной деревянной скамье. Дежурный восседал за маленькой конторкой, почти всю площадь которой занимали три старых черных телефона без кнопок и дисков. Один из аппаратов уютно мигал красной лампочкой.

— Андрей Андреевич освободился. У него на тебя две минуты, как зайдешь — не мямли, а сразу по делу давай, — строго наставлял старика дежурный.

— Двух минут не хватит, — вздохнул Гомер.

— Я тебя предупредил, — пожал плечами тот.

Не хватило и пяти: старик толком не знал ни с чего начать, ни чем закончить, ни что спрашивать, ни о чем просить, а кроме начальника Добрынинской, ему обращаться сейчас было не к кому.

Однако Андрей Андреевич, взмокший со злости жирный здоровяк в несходящемся форменном кителе, долго слушать старика не стал.

— Ты что, не понимаешь?! У меня тут форс-мажор, восемь человек полегло, а ты мне про какие-то эпидемии! Нет здесь ничего! Все, хорош отнимать мое время! Или ты убираешься отсюда сам…

Словно выпрыгивающий из воды кашалот, начальник взметнул свою тушу вверх, чуть не опрокинув стол, за которым сидел. В кабинет вопросительно заглянул дежурный. Гомер тоже растерянно привстал с жесткого и низкого гостевого стула.

— Сам. Но зачем вы тогда ввели войска на Серпуховскую?

— Какое твое дело?!

— На станции говорят…

— Что говорят? Что говорят?! Знаешь что… Чтобы ты мне тут панику не наводил… Паш, давай-ка его в обезьянник!

В мгновение ока Гомер был вышвырнут в приемную. Чередуя уговоры с зуботычинами, охранник потащил упиравшегося старика в узкий боковой коридор.

Между двумя оплеухами с Гомера соскочил респиратор; он попытался было задержать дыхание, но тут же получил под дых и натужно заперхал. Кашалот вынырнул на пороге своего кабинета, заполнив собой весь дверной проем.

— Пускай там пока, потом разберемся… А ты кто? По записи? — рявкнул он на следующего посетителя.