Их догоняли по одному, добивали — остальные получали фору еще метров в двести-триста пока, но потом и следующего доставали. Но почему не отстреливались? Почему не засели в какой-нибудь витрине, не дали отпор?
Надеялись до Театральной все же успеть?
Сначала не хотелось трясти ранец, но взревело вдруг совсем четко: по прямой уже, по туннелю уличному, за спиной. И Артем понесся скачками, не оглядываясь, не останавливаясь — вперед, вперед; если от тряски рванет, не так страшно, как если сначала подстрелят, а потом еще добивать придут… Пусть уже бы и рвануло…
А потом расслоилось: моторов два было, не один. Прямо сзади и еще сбоку… Вроде. По одной стороне улицы и по другой. Загоняют его?
Кто это может быть? Кто?!
Спрятаться? Нырнуть в дом? Побежать, укрыться в какой-нибудь квартире? Нет… С фасада на этой улице не было жилых подъездов. Одни аквариумы магазинные, выгоревшие, пустые, без выхода.
Вот до поворота еще чуть.
Там Охотный ряд… Потом Думу обогнуть… И все.
Четвертого сталкера не было нигде на Тверской; значит, успел завернуть; значит, и Артем успеет, может, должен успеть.
Тень свою увидел впереди — длинную, жидкую. И дорожку света.
Они сзади фары ему в спину включили. Или прожектор?
Через глотку в легкие колючую проволоку протащили. Протащили и дергали туда-сюда, чистили Артему бронхи, как бутылочным ершом.
Не смог совладать с собой, оглянулся на бегу.
Там был внедорожник. Широкий, тварь, внедорожник. Гнал по тротуару: дорога ржавчиной вся забита, не пускала. Потом визгнул тормозами, остановился: что-то мешало ему проехать.
Артем глотнул воздуха холодного и завернул за угол.
И тут же сбоку послышался второй мотор — надрывный, комариный, дребезжащий.
Мотоцикл.
Государственная Дума стояла тяжелая и основательная, похожая на громадное надгробие — первый этаж из сумрачного гранита, верх серо-каменный. Кого под ним похоронили?
Мотоцикл вырвался вперед, мчал сбоку. Ездок, не отвлекаясь от дороги, выбросил влево руку, сверкнул огнем наугад; застрекотало, заотскакивало от могильных стен. Артема миловало.
И он тогда тоже, не останавливаясь, не сбавляя — выставил прыгающий автомат, и куда-то туда, в мотоциклиста, резанул. Все мимо. Но тот дал по газам, чтобы не подставлять себя под слепые пули, рванул вперед, ушел где-то далеко разворачиваться.
Сзади снова взревело. Внедорожник выпутался.
А Артему до Театральной, до входа — уже чуть-чуть, уже только сто метров. Открыт вход, Господи? Господи Иисусе, вход открыт?
Если ты есть, должен быть открыт! Ты есть?!
Последний, четвертый боец валялся у самых дверей; не валялся даже, а сидел, привалившись спиной — к запертым деревянным створам. Уныло сидел, смотрел себе на простреленный живот, на ладони, на вышедшую сквозь пальцы жизнь.
Артем подскочил к дверям, одну дернул, другую, третью.
Возвращался с виража истеричный мотоцикл, все громче, громче. Потом вырулил с заносом квадратный внедорожник; бронированный, что ли? Артем таких никогда не видел. Таких не могло быть ни у кого в метро. Ни у кого из бесштанных подземельных империй такого не было.
Прижался спиной к дверям, вскинул автомат. Стал ловить узкое лобовое стекло в скачущую мушку. По такому стрелять и смысла нет. На крыше внедорожника появилась крошечная фигурка, как мишень в тире, чертик из табакерки. Дзынькнула пуля, сделала аккуратную дырку в стекле рядом с Артемовой головой. Снайпер. Все, хана.
Отправил очередь в молоко.
На крыше внедорожника зажглась целая прожекторная рама. Хлестанула по глазам, ослепила. Теперь даже целиться было нельзя. Разве что в воздух палить.
Сейчас кончится. Все сейчас кончится.
Вот снайпер только поймает его в кружок свой. Артем зажмурился.
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Вылетел мотоцикл, зашел поудобнее, и вдруг заглох. Артем попытался подглядеть, прикрываясь рукой. Нет, оба были целы. Стояли неподвижно, и Артем стоял в перекрестье их лучей.
— Эй! Не стреляйте! — попросил он их по-петушиному.
Поднял руки. Возьмите меня, пожалуйста, в плен.
Плевать им было, что он им там кукарекал. Какое-то было у них там свое бессловесное совещание. И в плен они его брать не хотели.
— Кто?! Вы — кто?!
Шестьдесят семь. Шестьдесят восемь. Шестьдесят девять.
И вдруг мотоцикл сорвался с места, пыхнул бензиновой голубой гарью, и унесся с глаз долой. Потом и броневик тоже: погасил прожектора, дал задний, развернулся и канул в сумерки.
Есть ты все-таки, а? Есть?! Или что это, блядь, такое было?!
Он пнул от радости и неверия последнего, четвертого бедолагу: а тебе-то не свезло так, а? Тот покосился, съехал. На боку у него была сумка с торчащими проводами. Мина. Мог бы, сказал он Артему, я тебя сейчас наказать за это. Не зли меня.
Артем извинился, но не покаялся.
Вспомнил кое-что, обшарил покойника.
Обежал вокруг, быстрей, быстрее, пока те, на броневике, не передумали. Подергал еще все двери: должна быть хоть одна открытая! И нашел, с обратной стороны. Влез внутрь, сразу сбежал по скользкой лестнице вниз, и только там присел отдышаться. Только там поверил, что сейчас не умрет. Что умрет не сейчас.
Лестница привела к залу с турникетами и билетными кассами.
Из него было два пути. По пустому проваленному эскалатору вниз — на Охотный ряд, и по галерее куда-то: на Театральную. Больше всего Артем боялся, что красные выставят тут патруль, который довершит то, что не сделали люди на внедорожнике. Но переход не охранялся: видно, запечатали просто гермоворота внизу, на станции, а наверх даже не поднимались, чтобы не травиться; прямо как у них дома, на ВДНХ.
Артем вытащил мину. Посмотрел на нее. Как ее тут в действие приводят?
Мина была тупая и страшная, как власть. Она и была власть, данная Артему — над неизмеренным еще числом людей.
Что с ней было делать?
Трусцой по галерее — ко входу на Театральную. Там тоже закрыто, застроено, замуровано. Но оставлена дверь: для сталкеров, чтобы подниматься. Артем влез в противогаз свой и заколотил в эту дверь, что было дури. Пять минут снизу, со станции, кто-то забирался наверх. Потом еще не хотели отпирать, допрашивали из-за заслонки, не верили, что Артем один. Наконец произвели щелку — для документов — и Артем всунул в нее конфискованный у покойника паспорт.
— Открывай живо! Открывай или буду жаловаться послу! Открывай, говорю, слышишь?! Меня тут чуть не пришили! Боевого офицера! Рейха! На твоей совести будет! Открывай, ссука!
Открыли; и даже не заставили противогаз снять, чтобы сличить с документом. Хорошо, когда за твоей спиной целое людоедское государство! Хорошо, когда шагаешь, а в шаг с тобой марширует какой-нибудь Железный легион! Уверенно жить можно!
Артем не дал опомниться дозорным, не дал досмотреть ранец, выдернул паспорт и покатился вниз; крикнул только им через плечо, что важное поручение, и хватит, и больше вам, холопам, ничего знать и не нужно.
Как только оказался внизу — свернул за угол, спрятался, полинял, как змея, сменил химзащитную зеленую кожу на свою обычную, затолкал резину куда-то временно, но рацию не бросил.
Через сорок уже минут надо связываться с Дитмаром. За сорок минут, значит, нужно ему найти тут Петра Сергеевича Умбаха, человека, который услышал в радиоэфире, что люди выжили где-то еще. И выдернуть этого Петра Сергеевича со станции, прежде чем сюда ворвутся красные — или коричневые.
Артем выглянул: не бегут за ним? Нет. Не бежали. Забыли уже об Артеме, вернулись к своим делам. Дела, наверное, поважней были, чем диверсантов арестовывать. Какие, интересно?
И тогда только вспомнил, что такое вообще — Театральная.
Центральный зал станции — маленький, уютный, низенький, с потолком прошитым ромбами, как одеяло — был зрительным залом театра: весь почти заставлен стульями, а впереди, ближе к затянутой бархатными портьерами сцене — и столиками. Арки тоже занавешены, но не бархатом уже, а чем придется. С потолка прямоугольные путевые указатели свисают, светятся тускло, подбито, но вместо списка станций — надпись витиеватая: «Добро пожаловать в Большой театр!».
А живут тут в метропоездах, стоящих на обоих путях; один ровно на станции был, когда электричество во всем мире кончилось, а другой успел уже ткнуться в туннель, поехать к Новокузнецкой. Ничего, уютно получилось. Лучше, чем на строительных лесах над водой. И чем в социальном жилье через стенку от ада лучше.
Хоть никуда эти поезда и не шли, а в окнах у них был один вид всегда — на камень, в землю — местные жили все равно весело: смеялись, шутили, за задницы щипали друг друга и не обижались. Как будто бы просто ждали в своих купе, что вот-вот машинист извинится по громкой связи за двадцатилетнюю задержку, а состав тронется, и доедет, никуда не денется, до следующей станции, и, уж конечно, в тот самый день, из которого выезжали: последний день перед концом света. А пока и тут существовать приноровились.
Дети вокруг носились чумазые, и все с придумкой: дрались пластиковыми изоляционными трубками, как на мечах, бросались друг в друга вычурными фразами, из каких-то полутлелых пьес вырванными, насмерть боролись за сворованный картонный, гуашью раскрашенный реквизит, хихикали и пищали.
Люди тут, сколько их ни было, все кормились театром. Одни играли, другие декорации рисовали, третьи гостей кормили, четвертые пьяных выпроваживали. По платформам бродили очковые бабки, обмахивались билетными веерами, зазывают надтреснуто: «На сегодняшний спектакль! На сегодняшний спектакль! Последние места!» Подходили к краю, заглядывали в перегон к Новокузнецкой: сколько оттуда еще дураков принесет?
А Артему хотелось в другой конец заглянуть, в обратный.
Другим концом оба туннеля шли к Тверской. К Рейху. Где-то там в темноте, наверное, построены уже к маршу колонны в черной форме, ждут. Минут пятнадцать им идти строевым шагом. А если на дрезине бензиновой лететь — две. Две минуты пройдет, как Артем скажет Дитмару в рацию: готово, и тут будет штурмовой авангард.