Ноги сами сделали шаг назад. Ноги еще не решили ничего.
В зале заоборачивались, зашикали.
Кто-то отдыхающий, в железнодорожной форме — зацепился за Артема. Не Артема ли он на самом деле томительно ждал, скучно наблюдая за актриской, извивающейся на колу?
Если в другую сторону пойдешь, вперед, обратно не вернешься, знали ноги. Телу было рано умирать. А душе обратно в ту старую жизнь не моглось.
Не хочу от нее детей, понял Артем. Понял просто и насовсем.
Что там, на ВДНХ? Там ничего. Там все, чем Артем не стал. И все, чем он лучше сдохнет, чем станет.
Умом заставил себя поднять руки — одна поползла чуть быстрей. Пот шел по вискам, затекал щелочью в глаза, щипал. Плыла в нем малиновая звезда.
Может, тебя не убили еще, Петр Сергеевич? А? Я ведь к тебе через полметро шел. Пришел вот. И теперь отсюда мне дальше некуда. Давай, тебя не убили?
— Имею информацию.
— Что ты там бормочешь?!
Артем чувствовал паучий взгляд из зала на себе — кожей. Поэтому повторил так же глухо:
— Имею важную информацию. О готовящейся диверсии. Со стороны Рейха. Хочу переговорить. С офицером. Госбезопасности.
— Не слышу!
Артем утер пот и сделал шаг вперед.
Переход на Охотный ряд был длинный, нескончаемый, словно специально Артему тут построенный, чтобы он успел за этот переход передумать.
Снаружи у Красной Линии граница была тонкая: ограждение переносное и пара снулых бойцов. Зато изнутри, где чужим не видно, шли укрепления в три полосы. Мешки, колючая проволока, пулеметы. Стволы у них в стену глядели, не внутрь и не наружу: не знали еще, с какой стороны будет наступать враг.
Краской по трафарету был обозначен на стенах сдвоенный профиль: толстощекие и лысеющие нахмуренные люди, страшно похожие, будто сбитая чеканка на медали; один другого не то прикрывает, не то заслоняет. Братья Москвины, знал Артем. Тот, что на первом плане — Максим. Нынешний генсек. Тот, которого Максимом припечатали — прежний, скончавшийся.
С каждым шагом от Театральной порочную изломанную трубу Большого становилось слышно все хуже; потому что с обратной стороны, от Проспекта Маркса, громче и громче неслось по переходу — прямо в лоб — бравурное, маршевое, бодрое, многоголосое — производимое целым духовым оркестром. Оркестровый марш сшибался с томливой трубой уже там, где у перехода только начиналась вторая треть — и выбивал ее назад, в Театр.
Освещено было скверно, бедно: вдоль колючки только ров из света, а дальше сумрака налито, как киселя. До следующей колючки. Живых людей им по пути не встретилось, только смурная солдатня. Артем рвался вперед, хотел уже определиться с судьбой, а конвоиры не собирались спешить, у них с судьбой все было глухо.
Еле дотерпел до Проспекта Маркса — Охотного ряда. До самого последнего кордона, который выглядел так же, как и первый: хлипко, дунешь посильней — снесет. Остального от него видно не было, лестницей прятало, и поэтому казалось, что никому тут, на Красной Линии, Театральная не сдалась.
А оркестр был самый настоящий — и стоял прямо на входе, у границы, и изо всех сил дудел, звенел, барабанил. От него против воли хотелось расправить плечи; и уж, конечно, никакая труба и никакие другие театральные звуки сквозь него пройти не могли.
Станция — уютная, домашняя, маленькая, как все первые станции метро, была наполнена народом одного цвета. Тут не грязно было, и вода с потолка не текла, и лампы горели; все пристойно, одним словом.
Но: в те секунды, когда оркестр замолкал на секунду, чтобы переменить один марш на другой, делался слышен второй голос станции. Непривычный: вместо гомона, который людям положен, на Охотном ряду стояло шуршание. Шуршали, озираясь, в витых очередях, где у каждого на ладони был записан номер, шуршали в подворотнях арок — за столиками, выполняя какую-то Артему непонятную волокиту, шуршали бабы и шуршали дети. И вдруг — пока барабаны и литавры переводили дух — станции переставало хватать света и чистоты. А потом оркестровый конвейер запускался снова, и выезжающее с него веселье снова подменяло станцию. Лампочки загорались ярче, губы у прохожих натягивались, а мрамор принимался блестеть.
Для настроения еще были лозунги — тоже трафаретные, печатные: «Перечеркнем Красной Линией нищету, безграмотность, капитализм!», «Нет — ограблению бедноты! Да — всеобщему равенству!», «Их олигархи жрут грибы наших детей!», «Каждому — полную норму!» и «Ленин, Сталин, Москвин, Москвин». Лысый Ленин с усатым Сталиным были повешены на стену в золотых рамах в торце станции. Рядом стоял караул из бледных мальчишек в красных тряпочках на шее, лежали цветы: пластмассовые.
Артема, подконвойного, местные как будто и не замечали: у всех, мимо кого он шагал, как-то находились дела поинтересней; ни с одним он не смог встретиться глазами. Но стоило разминуться, как загривок начинало жечь — эти рассеянные взгляды тут же пучками собирались из их любопытных стекляшек.
Он шагал и договаривался с Петром Сергеевичем о том, чтобы тот еще чуть-чуть не умирал и не уезжал никуда, чтобы дотерпел до Артема. Времени всего прошло — час, шансы были.
КГБ сидел с изнанки станции: под полом, по которому топтались одноцветные граждане, имелся еще один этаж, низенький и никому не известный, и вход туда тоже был такой, как будто это шкаф — швабры с ведрами приткнуть куда-нибудь.
Но внутри — привычно все, как везде, как во всем мире — коридор масляно выкрашенный, по пояс зеленым, дальше белым, штукатурка от влаги буреет и пузырится, лампочки вечные болтаются, и вереница комнат.
Конвоир одну отпер, пхнул в нее Артема.
— Мне срочно! Срочное донесение!
— Донесения в армии, — подмигнули ему. — А сюда с доносами.
Пролязгали по ушам, по голым нервам засовом снаружи.
Посмотрел на соседей: женщина с тушевыми глазами и с вытравленной в желтое челкой, остальное в комочек на затылке собрано, и угрюмый малорослый мужик с белыми бровями и ресницами, остриженный как попало. Шкура у него была дубленая и загорелая, как у алкоголиков.
Умбаха в камере не было.
— Присаживайся, — сказала женщина. — В ногах правды нет.
Мужик сморкнулся.
Артем примерился к скамье и остался стоять, как будто от этого быстрее его бы приняли, выслушали и согласились отпустить радиста на все четыре стороны.
— Тоже думаешь, сейчас вот сразу разберутся, да? — вздохнула женщина. — Мы-то третий день тут вот так. И хорошо, может. Они тут разбираются так… Что лучше б и не разбирались.
— Помолчи, — простонал мужик. — Хоть сейчас бы ты помолчи.
— Сюда дядьку передо мной не приводили? — спросил Артем у нее. — С усами такого? — он руками показал, как бессильно свисали у Умбаха усы.
— Не было. И без усов не было. Одни кукуем. Друг друга вон грызем.
Мужик отвернулся к стене и с ненавистью заковырял ее ногтем.
— А ты что натворил-то?
— Ничего не творил. Дядьку вытащить надо.
— А дядька что сделал?
Артем посмотрел на ее телесные колготки, все в шрамах заштопанных, на ее руки — синяя кровь течет под кожей совсем близко, распирает. Глаза из-за черной каймы сперва кажутся большими и страстными, как в последний раз, а на самом деле — нет, обычные. Улыбка морщинистая. Морщины усталые.
— Дядька тоже ничего. Мы с Театральной вообще. Жили и жили себе.
— И как вам там, на Театральной? Хреново, небось? — она посочувствовала.
— Нормально.
— А нам тут говорят, вы друг друга доели почти уже. Врут, что ли?
— Юлька! Ну ты не дура? — окликнул ее мужик.
— Мы-то тут хорошо живем, — вспомнила Юлька. — Нам-то так, в принципе, и насрать, что у вас там, — она подумала, посомневалась. — За грибами-то подолгу стоите?
— Как — стоим?
— Ну вот в конец очереди встал. Каким номером будешь?
— Какая очередь? Деньги есть — купил.
— То есть — деньги? Купоны, что ли?
— У нас тут, — вмешался мужик, — не нужны деньги никакие. У нас кто работает, тот и ест. А не как у вас на вашей Театральной. У нас трудовой человек под защитой.
— Ладно, — сказал Артем.
— Жрите сами ваши деньги, — добавил мужик.
— Ну что ты, Андрюш, напал на него? — заступилась Юлька.
— Подсадили мурло какое-то, а ты ему и титьки еще покажи! — Андрюша харкнул под себя, но как бы и в Артема.
— А то вдруг тебе титьки мои занадобились, — улыбнулась она мужику.
— Я не провокатор, — сообщил сам себе Артем.
— Я вообще ничего не хочу знать, — сказал Андрюша. — Это все не мое дело.
Помолчали.
Артем прислонился ухом к двери. Было тихо.
Посмотрел на часы. Что там Дитмар? Верит ему еще? И сколько еще согласится верить?
— Вообще, что ль, очередей нет за грибами? — спросила Юлька. — А сколько в одни руки дают?
— На сколько денег хватит. Патронов, — на всякий случай объяснил Артем.
— Дела! — восхищенно сказала Юлька. — А если вдвоем прийти?
— Что?
— Тогда обоим дадут, сколько хватит?
— Ну да.
— Зажрались, бляди, — сказал Андрюша. — Ты думаешь, они чьи грибы жрут? Наши с тобой! У нас дети с голоду пухнут, а эти жируют!
— И ничего не пухнут! — испугалась Юлька. — У нас и детей-то нет.
— Я конфигурально. Образно, то есть, я.
Он уставился на Артема с тоской и чувством только что совершенной непоправимой ошибки; заливаясь багровым.
— Он не говорил такого, — попросила Юля Артема. — Хорошо?
Артем пожал плечами. Кивнул.
— За собой последи! — рявкнул Андрюша жене. — Манда! Не балаболила бы, были бы дома. А то тебя Ефимовы ничему не научили!
— Ефимовы-то ведь молчали, Андрюш, — прошептала та. — Их так взяли. Ни словечка никогда от них против… Против.
— Значит, было за что! Было, значит! — шепотом же крикнул он. — Как это — вот так, ни с того, ни с сего людей возьмут и… — он схаркнул. — И всю семью.
— Что — всю семью? — спросил Артем.
— А ничего! Что надо!
— Да я только что сказала-то? Что грибов не хватит на этот год. Что неурожай в совхозе, из-за хвори… Из-за гнили белой. Голодать будем. Ну это же так все! Я ведь это не из головы взяла! А они: клевета… Эта… Пропаганда…