Метро — страница 228 из 238

— Люблю, — она пожала закутанными плечиками. — Он для меня как магнит. Он магнит, а я опилок железный. Все. Он мой хозяин. И ко мне он всегда был добр. С самого начала.

— Он тебя в пользование сдает! Он тебя! Ему смотреть нравится, как тебя всякие… Грязные… Разные!

— Да, — кивнула Саша. — Он так любит. И мне так нравится.

— Тебе нравится?!

— А что? Тебе тоже такое не подходит? Как Гомеру? Прости тогда.

— И ты ждешь… Ждешь, чтобы он забрал тебя туда? К себе?

— У них освободилось одно место. Он получил разрешение. Но я…

— Ладно. Я понял. Ты вместо себя — меня… Ладно. Я понял. Ладно.

— Тебе надо уходить.

— Ты правда туда хочешь? К ним? В этот их круглосуточный кабак? В бункер?! Вместо верха — еще глубже?!

— Мне все равно, куда. Я хочу с ним быть. Я — его. И все.

— Ладно. Я понял.

Постоял еще. Потом снял с шеи крест. Бросил ей.

— Пока. Спасибо.

— Пока.

* * *

Вышел: мир кувырком.

Побрел через похотливую однодневную пьяную толпу. Сказал Саше, что понял, а сам не понял ничего. Как можно — с Бессоловым? Как можно такого — любить? Как можно дирижабли свои променять даже бы и на мечту о бункере? А на бордель ради бордельных коротких встреч по снисхождению? Бессолов ей и еды объедки из бункера своего выносит — и любви объедки тоже. А ей ничего, хватает и того, и другого. Небалованная.

Что Артем про Сашу не понимает?

И как ее ненавидеть даже?

— Эй, человек! — потянулся кто-то к его официантскому костюму. — Бодяги литру!

— Иди на хуй!

Вышел к причалу. Высокая вода стояла, по кромку.

Надо ломать. Ломать все. Все ломать к херам.

Мельник, значит, отобрал у него всех товарищей. Гомера, Леху, Летягу. Надо освободить их, если живы. Одному ничего не сделать.

Мельник.

Если бы можно было на свою сторону Орден перетянуть… С такой силой и против Наблюдателей не страшно. Орден бункеры отстаивал, может и отвоевывать.

Как только их смутить? Про проданных товарищей рассказать им? Но продавал ли их Мельник — и кому? Его и самого продали и купили, старого идиота; а ребята погибли просто без смысла. Из-за инициативы на уровне среднего звена. Старик-то понимает сам, за что ноги отдал?

А если рассказать ему, объяснить?

Что ему-то, Святославу Константиновичу, известно про метро? То уж, что ему Бессолов выделил. Ему ведь тоже, наверное, полуправду в зубы ткнули. Не может же он быть счастлив от того, что из героя стал колобком в каталке — и не за-ради спасения метро, а потому что ему второй половины правды не доверили?

Болтался в другом конце платформы у причала бутылочный плот. Рядом дрых пьяный железнодорожник. Артем осмотрелся, одумался. Через затопленный Рейх поплыть — не до самого же потолка там залито? — и будет Полис. Потребовать разговора с Мельником. Досказать ему все, чего тот не знал, додать ему правды. Если не встанет на сторону Артема — пусть хотя бы его людей отпустит.

Пока шел к плоту, снял в каком-то бардаке лампу на свином жире. Не фонарь, но хоть какой-то проблеск от нее в туннеле будет. Подкрался к плоту, ткнул спящего мыском лакейского ботинка — беспробудно.

Отвязал зыбкое судно, перескочил на него, и поехал по мутной реке в трубу. Вместо весла — черпак на палке; то с одной стороны им грести, то с другой. Плот крутится, подневольный — неохота ему обратно, но все же заползает в черноту. Света от лампы — на шаг вперед, черпак и то дальше достает. Туннель идет вниз, вода — вверх; потолок снижается, подступает к Артемовой макушке. Хватит воздуха?

Стоя грести было больше нельзя, потолок не пускал. Пришлось сесть.

Плыла навстречу крыса. Увидела сушу, обрадовалась.

Забралась к Артему на плот, села с краю скромно. Он ее не стал прогонять. Когда-то боялся крыс, но давно уже привык. Крысы и крысы. Говно и говно. Темнота и темнота. Жизнь, как у всех. И не замечал бы, как другие не замечают, если бы не знал, что бывает другая.

Лампа была подвесная, пыталась не только вперед заглянуть, но и вниз, под прозрачное днище.

Внизу плескалось.

Он думал о Саше. Прощался с ней. Почему Саша не хочет людям рассказывать о том, что они не должны под землей сидеть? Почему сама тут? За что Бессолова выбирает?

Воняло свиным жиром. Крыса дышала с наслаждением.

Перевернулся под дном утопленник, вытаращился на лампу через бутылочную стенку запесоченными открытыми глазами. Давно света не видел, пытался вспомнить, что это. Поцеплялся снизу за плот толстыми пальцами, мешая проезду, потом отпустил.

Потолок еще понизился. Сидя на корточках, до потолочных ребер и спаек стало можно рукой достать.

Крыса подумала-подумала — и сиганула в воду. Поплыла все-таки на Цветной, к своим.

Артем остановился. Посмотрел назад: там так же темно было. И еще темней даже. Рука пошарила на груди, но крестик он сдал. Ладно, как-нибудь. Попросил так.

И погреб дальше.

А потом вода стала отступать.

Может, миновал впадину, глубокое место. Потолок перестал давить, подвинулся вверх, дал подышать. Впереди мелькал свет: пытались проморгаться забравшиеся под самый верх лампочки. Видимо, генераторы как-то убереглись от потопа.

Когда добрался до станции, совсем обмелело. На платформе воды было только по колено. Но хозяева возвращаться домой пока не спешили. Те, кто не успел сбежать, пухли уныло и неприкаянно. Вонь стояла густая, ощутимая всем лицом.

Грунтовыми водами обмыло Дарвиновскую, ободрало ее — и она снова стала Чеховской. Вся ее людоедская раскраска — транспаранты, росписи, портреты — плавала кверху пузом в жидкой грязи.

Ничего. Соберутся с духом и наведут порядок. Отстроят зверинец заново. Будет вместо Дитмара Дитрих, а больше ничего; Евгений Петрович вернется, свой человек, системный, хоть и живодер. Потому что все уже так чудесно и удобно заведено: вот сюда у нас человечки лезут, а вот отсюда выходит фарш. Как там, в Балашихе. Как во всем метро.

И кто-нибудь, конечно, должен будет Евгению Петровичу дописать учебник истории. Илья Степанович, наверное. Придется в одиночку учителю отдуваться, раз Гомера Мельник заглотил. Ничего, Илья Степанович все распишет, как нужно: на Шиллеровской у него случится героическая оборона станции от красных, уроды станцию будут не защищать, а атаковать. Ну и финал духоподъемный какой-нибудь. Что вот, из-за происков врага затопило, но не сломило, и как феникс из пепла, и лучше прежнего.

Как вот с этим Саша может спать?

Растолкал ковшом пенку из намокшей бумаги. Пригляделся — размытые газеты. На одних еще можно прочесть «Железный», на других — «Кулак». Обрывки чьих-то дней. Где-то у них тут ведь и типография была. Не врал Дитмар, всерьез собирался десять тысяч кирпичей правильной истории печатать.

Станция кончилась, опять туннель пошел.

* * *

Разное продумал себе — как проходить блокпост и что на нем врать. Но ничего соврать не успел: дежурили не малахольные обычные охранники Полиса, а орденские бессловесные истуканы.

Чтобы не пристрелили, крикнул им, что Артем и что к Мельнику. Приблизились к нему без доверия, обхлопали карманы его шутовского костюма, узнали вроде, но сами так и не сняли маски. Забрали наган. Повели служебными коридорами, чтобы не смущать воздушноголовых здешних граждан.

Но вели не к Мельнику.

В какую-то каморку дверь. Решетки. Охрана.

Завели, в спину толкнули зло, как не свои.

А там — радость!

Все живые: Леха, Летяга, Гомер. И даже еще почему-то Илья Степанович.

Похвалили Артема за то, что и он не умер, и за то, как посвежел, и за то, какой стал нарядный. Посмеялись. Обнялись.

Выяснил: всех сгребли там еще, на Цветном. Две станции ведь всего до Полиса, вот кто-то из бойцов поехал девок щучить и опознал — и Летягу, и Леху. Гомера с никчемным Ильей взяли до кучи: вместе ужинали, не успели вовремя расстаться.

— Ну а ты — где?

Артем помолчал. Собрался. Посмотрел с сомнением на Илью Степановича, известно чьего прихлебателя. А потом понял: такое ни от кого нельзя держать в тайне. Тайны — это их оружие, а Артемово — говорить, как есть.

Вывалил на них. Все.

Бункер, кабак, салаты, штофы, жирную пьянь в костюмах, антибиотики, воскового Сталина, электричество несгораемое, бутылки нерусские, — и за ними: дерганых марионеток, войны дураков, липкую ласку спецслужб, нужный голод, нужное людоедство, нужные схватки в слепых туннелях. Нужных и вечных Невидимых наблюдателей.

Им рассказывал — и себе. И удивлялся тому сам, как все выстраивалось, каким ладным казалось. Ничего бесполезного не было в этом бессоловском здании, ничего необъяснимого. Все вопросы получали ответ. Кроме одного: за что?

— То есть… Пока мы тут говно жуем… Они там… Они там — саъатики? — сипло от накатившей ненависти пробормотал Леха. — Водочку иностъанную? Мяско, навеъное, посвежей нашего… А?

— И не доедают. Тарелки, полные объедков, стоят. И там… Они ведь, наверное, и тогда жрали. Жрали в те самые минуты, когда мы вместе со всеми… На Комсомольской… Под пули.

— Бъяди, — сказал Леха. — Вот бъяди-то. И медицина, говоъишь?

— Видишь же сам? Меня вот… На ноги поставили. Не знаю, надолго ли. Но! Понимаешь?

— Вижу. А у нас тут дъугая медицина, да? Такая: за яйца схватят чеъовека и скажут ему: поъзи, чеъовек, на къадбище сам. А то мы тебе с твоим ъаком все равно ничем помочь не можем. Вот с нами, значит, так. Ну не бъяди?

Гомер стоял безмолвно. Он в такое не мог поверить с той же готовой скоростью, что и Леха.

— А почему с нами-то, как с говном тогда?! — спрашивал апостол. — Если в говне, то пускай все уже в говне! А не то, что одни — будут в нем по шею, а другие — саъатики ножичком пийить! А где бункеъ-то? Затопить его, может, а?!

— Мне мешок на голову, когда оттуда… Ну а туда я вообще без сознания… Не знаю, где.

— А я бывал там. В музее этом, — сказал Гомер. — Еще до войны бывал. На экскурсии. Полное название у него было тогда — «ЗКП Таганский». Защищенный командный пункт. Таганский — потому что на Таганке прямо. Один вход с улицы был. Переулочки старомосковские, рядом с Москва-рекой. Особняки старые. И один такой особняк, двухэтажный — на самом деле муляж. Нам тогда объясняли, что за стенкой — бетонный колпак, лифтовую шахту от бомб прикрывать. Двадцать этажей вниз — и там этот бункер. И да, все, как ты описываешь. Неон, ресторан, ремонт.