Метро. Трилогия под одной обложкой — страница 102 из 238

– А давай ты возьмешь «Лакомку», а я – в стаканчике! – схитрил я. – И я у тебя попробую! А ты у меня!

– Ну хорошо, – рассмеялась мама.

Даже если бы я съел оба мороженых сразу, ничего бы со мной не случилось. Сладкого в моей жизни с тех пор больше почти не было.

Потом мы вошли в сам Сад и гуляли до обеда по широким путаным аллеям. Заблудившись, случайно попали в затерянный в одном из укромных уголков громадного парка японский садик. Пруд с кувшинками, через воду проброшены утлые мостки, и удивительные оранжевые птицы тихо плывут по темной глади…

Удивительно, сколько всего я помню. Сколько всего лишнего и ненужного. А главного никогда не мог вызвать в своей памяти: ее лицо.

Лицо моей мамы.

Не знаю, почему и кем не разрешено мне видеть снова ее глаза, ее улыбку, ее волосы. Только я никогда не был готов смириться с этим запретом. И сколько помню себя, мечтал вернуться в тот день – к шепчущим аллеям, к оранжевым уткам, к нагретому асфальту, на который сквозь прорехи в листве льется солнце. К маме.

Но мир, в который мне было так нужно, сгинул без возврата, утащив за собой в небытие и мою мать. Не осталось от него ничего, кроме того дня, да еще двух-трех небрежных эскизов в моей памяти: вечер в нашей квартире, уютный свет от лампы, тепло…

Вспомнить бы только ее лицо. Как она смотрела на меня. Как шептала мне, чтобы я ничего не боялся. Как подмигивала мне. Я за это готов был душу отдать. Всегда был готов. Я и отдал.

Настал Судный день. Праведников и грешников призвали, чтобы воздать им по делам их. А мы спрятались от бога в метро, убереглись от его очей, и ему стало лень выковыривать нас из нор. Потом он занялся другими делами или умер, а нас забыли на использованной и выброшенной Земле. И мы полетели на ней в никуда.

Человечество казнили, а мы вдвоем оказались среди тех, кому дали отсрочку. Ей – слишком короткую, мне – слишком долгую.

Маму сожрали крысы. Этого дня я не помню. Но если меня избавили от этого воспоминания в обмен на воспоминание о летнем утре в Ботаническом саду, я готов меняться обратно. Слышите?..

Меня подобрал человек, который думал усыновить меня. Только вот я не был готов стать ему сыном. Мы сблизились, но остались чужими. Между нами была моя мать, которую он не успел вытащить из крысиной лавы. С которой я не решился погибнуть вместе. Я никогда его ни в чем не упрекал, но и простить не мог.

Я был как отломанная ветка – меня приматывали к другому дереву, надеясь привить, но не получалось: место разлома прижгли, и живые клетки по краю все отмерли. Сколько ни прижимай, не срастется.

Так мы и существовали вместе: он был бобылем, а я – сиротой.

Ее лица я не видел даже во сне. Тот день с оранжевыми утками и мороженым видел часто, а маму – нет. Силуэт, голос, смех… Протяни руки – уворачивается, рассеивается; не обнять, не удержать.

* * *

Это я их подбил идти на станцию Ботанический Сад. Конечно, я. Одному было страшно, да я бы и не добрался один: кто-то должен был отвлекать дозорных в северном туннеле, иначе нас поймали бы за шкирку на первом же блокпосту.

Я шел туда, чтобы подняться наверх. Не знаю, что я рассчитывал увидеть на поверхности: не далекий летний день, и не небо цвета летчицких лычек; не работающий до сих пор против всех законов Вселенной киоск с мороженым, и не пляшущих на тротуаре солнечных зайчиков.

Возможно, где-то внутри того пацана, внутри чумазой обритой матрешки с заржавленной двустволкой в руках сидела другая матрешка – счастливый и запросто верящий в чудеса трехлетний мальчонка, перемазанный пломбиром. И он надеялся повидаться там, наверху, со своей мамой, которая оставила его и по которой он очень соскучился. С тех пор на меня один за другим наросли новые слои – будто годовые кольца на дереве. Пацан с двустволкой залез внутрь застенчивого прыщавого подростка-книгочея, тот – в наивного и тоскующего по приключениям юнца, а сейчас все они заперты в уродливую матрешку обожженного и обжегшегося человека без возраста. Этот последний кокон с меня уже не снять, его не расколоть и не разбить; теперь я такой. Но я-то знаю, что где-то глубоко внутри меня, за многими годовыми кольцами, все еще прячется тот трехлетний мальчик. Прячется и надеется.

Ребятам я предложил поиграть в сталкеров, и этого оказалось достаточно, чтобы они пошли со мной.

На станции Ботанический Сад было черно и пусто, пол был усеян обломками чьих-то жизней: порванными палатками, сломанными куклами, битой посудой… Шныряли крысы, догрызая все, что могли переварить. В воздухе висела удушливая пыль, впитывающая все звуки, и пахло безнадегой. Думаю, если ад – настоящий ад – и существует, то выглядит он наверняка именно так, как выглядел тогда Ботанический Сад.

Открыть гермоворота тоже предложил я. Виталик был уже достаточно напуган этой проклятой станцией, и даже Женька засомневался, когда я взялся за рычаги. Но я был слишком близко к своей цели, к тому дню, к тому миру, чтобы остановиться.

Разумеется, теперь я всегда говорю, что лезть наверх придумал Женька. Если не верите мне, спросите у него сами.

Механизм хандрил, но все еще работал.

– За мной! – У меня в руках была двустволка, у Женьки – фонарик.

Подняться в верхний вестибюль станции по шатким ступеням, поросшим мерно дышащим мхом, храбрости достало всем. Но дальше наш отряд распался. Виталик так и не отважился выйти наружу. Женька сделал несколько шагов и замер. А меня ноги понесли вперед.

Ночное небо было обнажено и сияло тысячами звезд, но я пришел не за ним.

А за чем тогда?

Сначала я неуверенно озирался по сторонам, сличая полуразложившуюся обезображенную Землю со своими дымчатыми прекрасными воспоминаниями и светлыми снами, будто на опознании тела разбившегося знакомого. Потом наконец уцепился за какое-то сходство и зашагал вперед быстрее…

…завернул за угол…

По одну сторону от меня черепами многоглазых мутантов скалились брошенные многоквартирные дома. С другой – полмира отвоевала разросшаяся чащоба Ботанического сада, которой ядерная война пошла лишь на пользу. Ветер носил по воздуху белые полиэтиленовые пакеты. Говорят, пакетам нужно пятьсот лет, чтобы разложиться… Неподалеку кто-то истошно выл, будто его сжигали живьем; но мне сейчас было не до того.

– Артем! Ты куда?! Артем!

Я даже не оглянулся – а Женька, самый верный мой друг, побоялся идти за мной.

…еще сто метров…

И вдруг я уткнулся в тот самый киоск мороженого – когда-то размалеванный всеми цветами радуги, а потом выстиранный злыми дождями и обесцвеченный ночной тьмой. Окна его были выбиты, нутро выпотрошено и изгажено. Он ссутулился и весь скукожился, напоминая тот волшебный яркий шатер удовольствий из моего прошлого не больше, чем раковый больной – себя прежнего.

Я притронулся к нему рукой. Зажмурился, стараясь представить себе, что мама предлагает мне выбрать что-то одно – «Лакомку» или пломбир. Прошептал: «Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста!»

И понял, что не вспомню ее. Даже если отправлюсь сейчас в дремучие заросли Сада, отыщу те самые аллеи, тот пруд, те мостки – и выживу… Ничего не получится.

И мне стало так одиноко, как никогда не было.

Но я все равно продолжал стоять у брошенного киоска, будто просто ждал, пока подойдет моя очередь за мороженым. Хотя знал, что она не подойдет никогда.

Я был сиротой. Я был один во всем мире.

Наверное, данная мне отсрочка закончилась именно тогда. Я ничего не услышал – эти твари передвигались удивительно бесшумно. Но каким-то звериным чутьем – от жизни в метро оно обостряется – я почувствовал их присутствие и открыл глаза.

Стая бродячих псов, изъязвленных и ободранных… Я был взят в кольцо и прижат к киоску, бежать мне было некуда, да я бы и не успел. Глядя в их глаза, я понимал: мне не напугать их и не приручить. В то время поверхность не кишела еще всей больной и уродливой жизнью, которая расплодилась там сейчас. Псам повезло, что они учуяли меня. Теперь им надо было поскорей меня схарчить, прежде чем голод заставил их рвать глотки друг другу.

– Стреляй! – откуда-то крикнул мне Женька. – У тебя же ружье!

Я очнулся и, наставив двустволку на самую крупную зверюгу, потянул спусковой крючок. Боек щелкнул негромко. Выстрела не было. Я дернул второй – осечка. Видно, патроны отсырели. Перезарядить было нечем.

Один из псов повернулся к Женьке.

– Уходи! – сказал я. – Только не беги, а то на тебя первого нападут…

И Женька стал отходить – спиной назад, не спуская глаз с тварей. А я остался и смотрел на него.

– Я сейчас… Я вернусь! С подкреплением! – бормотал Женька.

Было очень хорошо ясно, что не успеет он привести никакое подкрепление. Он это знал, и я знал. Когда я просил его уйти, во мне копошилась мыслишка: а вдруг он не сбежит? Вдруг что-то придумает?! И когда он все-таки послушался меня, стало обидно.

Тот зверь, которому я собирался картечью снести башку, сделал шаг вперед, задрал морду к звездам и хрипло взвыл. Стая поползла ко мне, прижимаясь к корке асфальта, готовясь прыгать.

И тут над черным лесом, над растерзанными домами, надо всей окоченевшей планетой раздался вдруг такой вой, от которого захотелось не бежать даже, а упасть лицом в землю и лежать тихонько, шепотом умоляя о пощаде. Я прежде такого не слышал.

Один из псов молча метнулся на меня.

* * *

Они стояли внизу, у гермоворот, и спорили. Им не хватило ни мужества, чтобы выглянуть и убедиться, что меня разорвали в клочья, ни трусости, чтобы бежать к своим родителям на ВДНХ. Им ведь было куда бежать.

– Как это? – вылупился на меня Женька.

Я пожал плечами.

– Сколько времени меня не было?

– Минут пятнадцать… Как… Как ты от них?.. Артем…

– Не помню. – Я снова втянул голову. – Всего пятнадцать минут?

Мне казалось – весь наш поход, и ржавый выцветший киоск, и собачья охота – все это случилось вчера. Будто я целую ночь проспал.