– Почему он так боится черных? – неожиданно для самого себя спросил Гомер.
Мельник осторожно положил трубку, так и не промолвив в нее ни слова. Втянул в себя всю папиросу до конца, сплюнул короткий окурок в пепельницу.
– Черт с тобой, прокачусь до Боровицкой, – сказал он.
– Я туда не пойду! Отпусти меня! Лучше тут останусь…
Саша не шутила, не кокетничала. Трудно сказать, кого ее отец ненавидел больше, чем красных. Они отняли у него власть, они перебили ему хребет, и вместо того, чтобы просто прикончить его, из жалости или из чистоплюйства обрекли его еще на долгие годы унижений и мук. Отец не мог простить людей, которые взбунтовались против него. Не мог простить тех, кто вдохновлял и подначивал предателей, тех, кто снабжал их оружием и листовками. Сам красный цвет вызывал у него приступы бешенства. И хотя под конец жизни он говорил, что не держит ни на кого зла и не хочет мстить, Саше казалось, что он просто оправдывает собственное бессилие.
– Это единственный путь, – растерянно сказал Леонид.
– Мы шли к Киевской! Ты не туда меня вел!
– Ганза десятилетиями воюет с Красной Линией, не мог же я признаваться первому встречному, что мы идем к коммунистам… Пришлось приврать.
– Ты без этого вообще не можешь!
– Ворота находятся за Спортивной, как я и говорил. Спортивная – последняя станция Красной Линии перед рухнувшим метромостом, тут уж ничего не поделать.
– Как мы туда попадем? У меня нет паспорта. – Она не спускала с музыканта настороженного взгляда.
– Доверься мне. – Он улыбнулся. – Один человек всегда сумеет договориться с другим. Слава коррупции!
Не слушая ее возражений, он схватил Сашу за запястье и потянул за собой. Прожектора второй линии обороны заставляли полыхать огромные кумачовые знамена, свисающие с потолка, туннельный сквозняк волновал их, и девушке казалось: она видит перед собой два мерцающих красных водопада. Знак?
Судя по тому, что она слышала о Линии, их должны были изрешетить на подступах… Однако Леонид спокойно шагал вперед, а уверенная улыбка не покидала его губ. Метров за тридцать до блокпоста ему в грудь уперся жирный луч прожектора. Музыкант только поставил футляр с инструментом на пол и смиренно поднял вверх руки. Саша сделала то же.
Подошли проверяющие – заспанные, удивленные. Было непохоже, что им вообще случалось встречать хоть кого-нибудь с другой стороны границы. На сей раз музыкант успел отозвать старшего в сторону прежде, чем тот спросил Сашины документы. Пошептал ему ласково на ухо, еле слышно звякнул латунью, и тот вернулся околдованный, умиротворенный. Звеньевой лично проводил их сквозь все посты и даже усадил на ждавшую ручную дрезину, приказав солдатам ехать к Фрунзенской.
Те взялись за рычаги и запыхтели, сдвигая дрезину с места. Саша, насупившись, разглядывала одежду, лица тех, кого отец приучил называть врагами… Ничего особенного. Ватники, застиранные пятнистые кепки с наколотыми звездами, выступающие скулы, впалые щеки… Да, они не лоснились, как дозорные Ганзы, но человеческого в них точно было ничуть не меньше. И в их глазах мелькало совсем мальчишеское любопытство, которое тем, кто жил на Кольце, видимо, было вообще незнакомо. Эти двое вряд ли даже слыхали о том, что случилось на Автозаводской почти десять лет назад. Враги ли они Саше? Можно ли вообще не формально, а искренне ненавидеть незнакомых людей?
Заговаривать с пассажирами солдаты не решались, только покряхтывали размеренно, наваливаясь на рычаги.
– Как тебе это удалось? – спросила Саша.
– Гипноз, – подмигнул ей Леонид.
– А что за документы ты им показываешь? – подозрительно посмотрела она на музыканта. – Как может быть, что тебя с ними повсюду пропускают?
– Разные паспорта на разные случаи, – уклончиво ответил он.
– Кто ты такой? – Чтобы больше никто ее не услышал, Саша была вынуждена подсесть к Леониду вплотную.
– Наблюдатель, – одними губами сказал он.
Если бы Саша не зажала себе рот, вопросы просто хлынули бы из нее; но солдаты слишком уж заметно пытались поймать смысл их разговора, даже скрипеть рычагами стараясь потише.
Пришлось дождаться станции Фрунзенской – усохшей, выцветшей, побледневшей и нарумяненной красными флагами. Щербатая мозаика на стенах, поглоданные временем колонны… Темные омуты сводов – хилые лампы свисали с протянутых между колонн проводов чуть выше голов невысоких здешних жителей, чтобы зря не разбрызгать ни лучика драгоценного света. Здесь было поразительно чисто: по платформе сновали сразу несколько беспокойных уборщиц. На станции было людно, но вот странно: в какую сторону Саша ни посмотрела бы, под ее взглядом все начинало шевелиться, суетливо дергаться, а за спиной тут же замирало и принималось шелестеть приглушенными голосами. Но стоило ей обернуться назад, как шепот прекращался, а люди возвращались к своим делам. И никто не желал взглянуть ей в глаза, словно это было чем-то неприличным.
– Тут нечасто бывают чужаки? – Она посмотрела на Леонида.
– Я сам здесь чужой. – Музыкант пожал плечами.
– Где же ты свой?
– В том месте, где люди не так убийственно серьезны… – усмехнулся он. – Где понимают, что одной жратвой человеку не спастись. Где не хотят забывать вчерашний день, хотя воспоминания и доставляют им боль.
– Расскажи мне про Изумрудный Город, – попросила Саша тихонечко. – Почему они… Почему вы прячетесь?
– Правители Города не верят жителям метро.
Леонид прервался, чтобы объясниться с караульными, дежурившими на входе в туннель, а потом, ныряя вместе с Сашей в густую тьму, подсадил огонек с железной зажигалки на фитиль масляной лампы и продолжил:
– Не верят, потому что люди в метро постепенно утрачивают человеческий облик. И потому что среди них до сих пор есть те, кто начинал ту страшную войну, хоть они и боятся в этом признаться даже своим друзьям. Потому что люди в метро неисправимы. Их можно только бояться, только сторониться, наблюдать за ними. Если они узнают об Изумрудном Городе, то сожрут и выблюют его, как жрут все, до чего дотягиваются. Сгорят полотна великих художников. Сгорит бумага и все, что на ней было. Будет истреблено единственное общество, которое достигло справедливости и гармонии. Рухнет обескровленное здание Университета. Затонет великий Ковчег. И ничего больше не останется. Вандалы…
– Почему вы считаете, что мы не сможем измениться? – Саше стало обидно.
– Не все так считают. – Леонид косил на нее глазом. – Некоторые пытаются что-то делать.
– Не очень-то они стараются, – вздохнула Саша, – раз даже мой старик о них не слышал.
– Зато кое-кто слышал их самих, – многозначительно обронил он.
– Ты о… музыке? – догадалась Саша. – Ты – один из тех, кто надеется нас изменить? Но как?
– Принуждением к прекрасному, – пошутил музыкант.
Кресло катил адъютант, а старик шагал рядом, еле поспевая, время от времени оглядываясь на приставленного к нему рослого охранника.
– Если вы и вправду не знаете всей истории, – говорил Мельник, – готов вам ее поведать. Будете развлекать ею сокамерников, если на Боровицкой я увижу не того… Хантер был одним из лучших бойцов Ордена, настоящим охотником. Чутье у него было просто звериное, и делу он отдавался без остатка. Он и учуял года полтора назад этих черных… На ВДНХ. Неужели и об этом ничего не слышали?
– На ВДНХ… – рассеянно повторил за ним старик. – Ну да, неуязвимые мутанты, которые читали мысли и умели становиться невидимыми… Я думал, они назывались Темными?
– Неважно, – отрезал Мельник. – Он первым раскопал слухи, забил тревогу, но тогда у нас не было ни сил, ни времени… Я ему отказал. Был занят другими делами. – Он повел культей. – Хантер отправился туда в одиночку. В последний раз, когда он со мной связывался, говорил, что эти твари подавляют волю, наводят ужас на все окрестности. А боец Хантер был просто невероятный, прирожденный, один стоил взвода…
– Знаю, – пробормотал Гомер.
– И никогда ничего не боялся. Отправил к нам мальчонку с запиской, мол, уходит наверх, разбираться с черными. Если пропадет, значит, угроза страшнее, чем он думал. Пропал. Погиб. У нас своя система оповещения. Каждый живой обязан раз в неделю сообщать. Обязан! Он уже больше года молчит.
– А что с черными?
– Мы хорошенько проутюжили всю местность «Смерчами». От черных с тех пор тоже больше ничего не слышно, – усмехнулся Мельник. – Не напишут, не позвонят… Выходы на ВДНХ закрыли, жизнь там наладилась. У мальчонки этого только случилось помешательство, но его, насколько мне известно, выходили. Живет себе нормальной человеческой жизнью, женился. А вот Хантер… На моей совести.
Он скатился по стальному пандусу с лестницы, распугивая собравшихся внизу монахов-книгочеев, развернулся, дождался запыхавшегося старика и добавил:
– О последнем сокамерникам лучше не рассказывай.
…Еще через минуту вся процессия добралась наконец-таки до изолятора. Отпирать дверь в обезьянник Мельник не стал; оперся на адъютанта, стиснул зубы и поднялся, приник к глазку. Ему хватило и доли секунды.
Изможденно, будто весь путь с Арбатской он со своим увечьем проделал пешком, Мельник упал в кресло, скользнул по старику погасшим взором и огласил приговор:
– Не он.
– Я не думаю, что моя музыка принадлежит мне, – сказал Леонид неожиданно серьезно. – Я не понимаю, откуда она берется в моей голове. Мне кажется, что я – просто русло… Просто инструмент. Точно так же, как я подношу к своим губам флейту, когда хочу играть, кто-то другой подносит к своим губам меня – и рождается мелодия…
– Вдохновение, – прошептала Саша.
– Назови это так. – Он развел руками. – Как бы то ни было, это мне не принадлежит, это приходит извне. И я не имею права держать это в себе. Оно… путешествует по людям. Я начинаю играть и вижу, как вокруг меня собираются все эти богатые и нищие, покрытые коростами и сияющие от жира, и злые, и убогие, и великие. Все. И что-то моя музыка с ними делает, от чего они настраиваются на одну тональность. Я как камертон… Я могу привести их к гармонии, хоть ненадолго. И они будут звенеть так чисто… Будут петь. Как это объяснить?