Метро. Трилогия под одной обложкой — страница 187 из 238

Тогда что?

Тогда забыть про Умбаха, про слышанное им или не слышанное в туберкулезном московском эфире, про Гомера забыть, который там где-то, на Пушкинской, ждет его в петле, про Дитмара с его заданьицем, про людей, которые вот сидят за его спиной сейчас и любуются этой дрянью, и которых будут скоро резать в штыковой, попрощаться с малиновой звездочкой и пойти гуляючи к Новокузнецкой. А за его спиной пускай творится что угодно – на спине глаз нету.

А что там, на Новокузнецкой?

Ничего.

То же, что и на ВДНХ.

Пустота. Духота. Грибы. Такая жизнь, которую Артему положено тащить, не переча, пока не сдохнет. Сделать круг, вернуться к Ане. Когда-нибудь, по чужим мертвым документам.

Документы чужие, а жизнь своя будет – своя, Артемова, прежняя – черная, перекрученная и сухая, как сгоревшая спичка. Хочет он такую жизнь? Может он ее?

Ольга Айзенберг сняла лиф. Прожектора, без рук Петра Сергеевича осиротелые, выцеливали ее неумело – слишком резко, слепя, отбрасывая на стены яркую черноту по Ольгиному контуру.

Труба играла слишком быстро, слишком тонко, тошнотворно, закручивала кишки, и под нее бился, крутился бешено женский силуэт на шесте, как на кол насаженный.

– Оглох? Вали давай!

А ведь Артем, пока Умбаха искал, пока шел сюда вместе с Гомером, забыл ненадолго, как это: когда идти некуда. Старик дал ему что-то. Направление хотя бы. Прости, дед.

Как тебя спасти? Сделать, как черт велит? Помочь ему резню устроить? И что, неужели тебя отпустят тогда? Не отпустят, дедуль.

Вот ведь выбор: что ни берешь, одна безнадега.

– А ну, обыщите этого!

Ноги сами сделали шаг назад. Ноги еще не решили ничего.

В зале заоборачивались, зашикали.

Кто-то отдыхающий, в железнодорожной форме – зацепился за Артема. Не Артема ли он на самом деле томительно ждал, скучно наблюдая за актриской, извивающейся на колу?

Если в другую сторону пойдешь, вперед, обратно не вернешься, знали ноги. Телу было рано умирать. А душе обратно в ту старую жизнь не моглось.

Не хочу от нее детей, понял Артем. Понял просто и насовсем.

Что там, на ВДНХ? Там ничего. Там все, чем Артем не стал. И все, чем он лучше сдохнет, чем станет.

Умом заставил себя поднять руки – одна поползла чуть быстрей. Пот шел по вискам, затекал щелочью в глаза, щипал. Плыла в нем малиновая звезда.

Может, тебя не убили еще, Петр Сергеевич? А? Я ведь к тебе через полметро шел. Пришел вот. И теперь отсюда мне дальше некуда. Давай, тебя не убили?

– Имею информацию.

– Что ты там бормочешь?!

Артем чувствовал паучий взгляд из зала на себе – кожей. Поэтому повторил так же глухо:

– Имею важную информацию. О готовящейся диверсии. Со стороны Рейха. Хочу переговорить. С офицером. Госбезопасности.

– Не слышу!

Артем утер пот и сделал шаг вперед.

* * *

Переход на Охотный ряд был длинный, нескончаемый, словно специально Артему тут построенный, чтобы он успел за этот переход передумать.

Снаружи у Красной Линии граница была тонкая: ограждение переносное и пара снулых бойцов. Зато изнутри, где чужим не видно, шли укрепления в три полосы. Мешки, колючая проволока, пулеметы. Стволы у них в стену глядели, не внутрь и не наружу: не знали еще, с какой стороны будет наступать враг.

Краской по трафарету был обозначен на стенах сдвоенный профиль: толстощекие и лысеющие нахмуренные люди, страшно похожие, будто сбитая чеканка на медали; один другого не то прикрывает, не то заслоняет. Братья Москвины, знал Артем. Тот, что на первом плане – Максим. Нынешний генсек. Тот, которого Максимом припечатали – прежний, скончавшийся.

С каждым шагом от Театральной порочную изломанную трубу Большого становилось слышно все хуже; потому что с обратной стороны, от Проспекта Маркса, громче и громче неслось по переходу – прямо в лоб – бравурное, маршевое, бодрое, многоголосое – производимое целым духовым оркестром. Оркестровый марш сшибался с томливой трубой уже там, где у перехода только начиналась вторая треть – и выбивал ее назад, в Театр.

Освещено было скверно, бедно: вдоль колючки только ров из света, а дальше сумрака налито, как киселя. До следующей колючки. Живых людей им по пути не встретилось, только смурная солдатня. Артем рвался вперед, хотел уже определиться с судьбой, а конвоиры не собирались спешить, у них с судьбой все было глухо.

Еле дотерпел до Проспекта Маркса – Охотного ряда. До самого последнего кордона, который выглядел так же, как и первый: хлипко, дунешь посильней – снесет. Остального от него видно не было, лестницей прятало, и поэтому казалось, что никому тут, на Красной Линии, Театральная не сдалась.

А оркестр был самый настоящий – и стоял прямо на входе, у границы, и изо всех сил дудел, звенел, барабанил. От него против воли хотелось расправить плечи; и уж, конечно, никакая труба и никакие другие театральные звуки сквозь него пройти не могли.

Станция – уютная, домашняя, маленькая, как все первые станции метро, была наполнена народом одного цвета. Тут не грязно было, и вода с потолка не текла, и лампы горели; все пристойно, одним словом.

Но: в те секунды, когда оркестр замолкал на секунду, чтобы переменить один марш на другой, делался слышен второй голос станции. Непривычный: вместо гомона, который людям положен, на Охотном ряду стояло шуршание. Шуршали, озираясь, в витых очередях, где у каждого на ладони был записан номер, шуршали в подворотнях арок – за столиками, выполняя какую-то Артему непонятную волокиту, шуршали бабы и шуршали дети. И вдруг – пока барабаны и литавры переводили дух – станции переставало хватать света и чистоты. А потом оркестровый конвейер запускался снова, и выезжающее с него веселье снова подменяло станцию. Лампочки загорались ярче, губы у прохожих натягивались, а мрамор принимался блестеть.

Для настроения еще были лозунги – тоже трафаретные, печатные: «Перечеркнем Красной Линией нищету, безграмотность, капитализм!», «Нет – ограблению бедноты! Да – всеобщему равенству!», «Их олигархи жрут грибы наших детей!», «Каждому – полную норму!» и «Ленин, Сталин, Москвин, Москвин». Лысый Ленин с усатым Сталиным были повешены на стену в золотых рамах в торце станции. Рядом стоял караул из бледных мальчишек в красных тряпочках на шее, лежали цветы: пластмассовые.

Артема, подконвойного, местные как будто и не замечали: у всех, мимо кого он шагал, как-то находились дела поинтересней; ни с одним он не смог встретиться глазами. Но стоило разминуться, как загривок начинало жечь – эти рассеянные взгляды тут же пучками собирались из их любопытных стекляшек.

Он шагал и договаривался с Петром Сергеевичем о том, чтобы тот еще чуть-чуть не умирал и не уезжал никуда, чтобы дотерпел до Артема. Времени всего прошло – час, шансы были.

КГБ сидел с изнанки станции: под полом, по которому топтались одноцветные граждане, имелся еще один этаж, низенький и никому не известный, и вход туда тоже был такой, как будто это шкаф – швабры с ведрами приткнуть куда-нибудь.

Но внутри – привычно все, как везде, как во всем мире – коридор масляно выкрашенный, по пояс зеленым, дальше белым, штукатурка от влаги буреет и пузырится, лампочки вечные болтаются, и вереница комнат.

Конвоир одну отпер, пхнул в нее Артема.

– Мне срочно! Срочное донесение!

– Донесения в армии, – подмигнули ему. – А сюда с доносами.

Пролязгали по ушам, по голым нервам засовом снаружи.

Посмотрел на соседей: женщина с тушевыми глазами и с вытравленной в желтое челкой, остальное в комочек на затылке собрано, и угрюмый малорослый мужик с белыми бровями и ресницами, остриженный как попало. Шкура у него была дубленая и загорелая, как у алкоголиков.

Умбаха в камере не было.

– Присаживайся, – сказала женщина. – В ногах правды нет.

Мужик сморкнулся.

Артем примерился к скамье и остался стоять, как будто от этого быстрее его бы приняли, выслушали и согласились отпустить радиста на все четыре стороны.

– Тоже думаешь, сейчас вот сразу разберутся, да? – вздохнула женщина. – Мы-то третий день тут вот так. И хорошо, может. Они тут разбираются так… Что лучше б и не разбирались.

– Помолчи, – простонал мужик. – Хоть сейчас бы ты помолчи.

– Сюда дядьку передо мной не приводили? – спросил Артем у нее. – С усами такого? – он руками показал, как бессильно свисали у Умбаха усы.

– Не было. И без усов не было. Одни кукуем. Друг друга вон грызем.

Мужик отвернулся к стене и с ненавистью заковырял ее ногтем.

– А ты что натворил-то?

– Ничего не творил. Дядьку вытащить надо.

– А дядька что сделал?

Артем посмотрел на ее телесные колготки, все в шрамах заштопанных, на ее руки – синяя кровь течет под кожей совсем близко, распирает. Глаза из-за черной каймы сперва кажутся большими и страстными, как в последний раз, а на самом деле – нет, обычные. Улыбка морщинистая. Морщины усталые.

– Дядька тоже ничего. Мы с Театральной вообще. Жили и жили себе.

– И как вам там, на Театральной? Хреново, небось? – она посочувствовала.

– Нормально.

– А нам тут говорят, вы друг друга доели почти уже. Врут, что ли?

– Юлька! Ну ты не дура? – окликнул ее мужик.

– Мы-то тут хорошо живем, – вспомнила Юлька. – Нам-то так, в принципе, и насрать, что у вас там, – она подумала, посомневалась. – За грибами-то подолгу стоите?

– Как – стоим?

– Ну вот в конец очереди встал. Каким номером будешь?

– Какая очередь? Деньги есть – купил.

– То есть – деньги? Купоны, что ли?

– У нас тут, – вмешался мужик, – не нужны деньги никакие. У нас кто работает, тот и ест. А не как у вас на вашей Театральной. У нас трудовой человек под защитой.

– Ладно, – сказал Артем.

– Жрите сами ваши деньги, – добавил мужик.

– Ну что ты, Андрюш, напал на него? – заступилась Юлька.

– Подсадили мурло какое-то, а ты ему и титьки еще покажи! – Андрюша харкнул под себя, но как бы и в Артема.

– А то вдруг тебе титьки мои занадобились, – улыбнулась она мужику.