Метрополис — страница 3 из 57

Я сделал паузу и представил фрау Вайтендорф в обычном для нее словесном недержании, полную почти праведного гнева и, похоже, едва ли обращавшую внимание, слушает ее кто-нибудь из жильцов или нет. Крупная, с плохо подогнанными зубными протезами и двумя бульдогами, которые следовали за ней по пятам, она была из тех женщин, что любят поговорить. И неважно, есть ли публика. Стеганый халат с длинными рукавами, который носила фрау Вайтендорф за завтраком, делал ее похожей на неопрятного китайского императора, а двойной подбородок только усиливал это сходство.

Кроме меня и квартирной хозяйки, в доме жили трое: англичанин по имени Роберт Рэнкин, утверждавший, что он писатель; баварский еврей по фамилии Фишер, который называл себя коммивояжером, но был, вероятно, мошенником, и молодая женщина Роза Браун — она играла на саксофоне в эстрадном оркестре, но почти наверняка была «полушелком»[6]. Вместе с фрау Вайтендорф мы были необычным квинтетом, но, возможно, представляли собой идеальный срез современного Берлина.

— Что касается фрау Вайтендорф, она сказала бы что-нибудь вроде: «Для подобных девиц перерезанное горло — профессиональный риск. Если подумать, они сами напросились. Разве жизнь настолько дешево стоит, чтобы рисковать ею понапрасну? И ведь так было не всегда. До войны это был респектабельный город. А после четырнадцатого года человеческая жизнь перестала иметь хоть какую-то ценность. Это и без того плохо, но в двадцать третьем году еще и инфляция началась, наши деньги обесценились. А жизнь не особенно важна, когда теряешь все. Кроме того, любой заметит, что этот город стал слишком большим. Тут теснятся четыре миллиона человек. Это ненормально. Некоторые живут будто животные. Особенно к востоку от Александерплац. Чего удивляться, что они и ведут себя как животные? Никаких норм приличия. А с толпами поляков, евреев и русских, которые появились после большевистской революции, стоит ли удивляться, что эти девицы позволяют себя убивать? Попомните мои слова, окажется, что их прирезала одна из своих. Или еврей. Или русский. Или русский еврей. Как по мне, царь и большевики не просто так выгнали этих людей из России. Но вот вам истинная причина убийства тех девиц: мужчины, вернувшись из окопов, принесли с собой настоящую тягу к убийствам, и ее нужно удовлетворять. Точно вампирам, которым для жизни необходима кровь, этим людям нужно кого-то убивать. И неважно, кого. Покажите мне воевавшего мужчину, который говорит, что после возвращения домой ему ни разу не захотелось кого-нибудь прибить, и я покажу вам лжеца. Это как с джазом, который играют негры в ночных клубах. Будоражит кровь, по моему мнению».

— Ее слова просто ужасны, — сказал Вайс. — Удивлен, что ты остаешься на завтрак.

— Он включен в стоимость комнаты, сэр.

— Я понимаю. А теперь скажи, что эта мерзкая стерва говорит о том, почему убийца снимает скальпы?

— Потому что он ненавидит женщин. Она считает, что во время войны именно женщины нанесли мужчинам удар в спину, заняв их рабочие места и согласившись на половину жалованья. А когда мужчины вернулись, находили лишь работу за смешные деньги, а чаще вообще ничего не находили, поскольку женщины никуда не ушли. Вот почему он их убивает и снимает скальпы. Из чистой ненависти.

— А ты что думаешь? По поводу скальпов.

— Думаю, мне стоит получить больше фактов, прежде чем строить предположения, сэр.

— Сделай одолжение. Но могу сказать тебе вот что: ни один из скальпов не был найден. Поэтому приходится сделать вывод, что убийца оставил их себе. И непохоже, что он предпочитает определенный цвет волос. Легко заключить, что он убивает ради самих скальпов. Напрашивается вопрос: почему? Что это для него? Зачем мужчине снимать скальп с проститутки?

— Может, он — странный извращенец, который хочет быть женщиной, — предположил я. — В Берлине полно трансвеститов. Возможно, у нас мужчина, которому нужны волосы для парика. — Я покачал головой: — Знаю, звучит нелепо.

— Не более нелепо, чем Фриц Хаарманн, который готовил и ел внутренние органы своих жертв, — отозвался Геннат. — Или Эрих Кройцберг, мастурбировавший на могилах убитых им женщин. Так мы его и поймали.

— С этой стороны, полагаю, вы правы.

— У нас есть собственные версии того, почему этот человек снимает с жертв скальпы, — сказал Вайс. — По крайней мере у доктора Хиршфельда[7]. Он консультировал нас по этому делу. Но я все равно буду рад услышать твои идеи. Любые. Даже абсурдные — это неважно.

— Тогда все возвращается к обычному женоненавистничеству, сэр. Или обычному садизму. Желанию унизить и опозорить, а еще уничтожить. В Берлине жертву убийства унизить довольно легко. Я всегда считал чудовищным, что в этом городе продолжают пускать зевак в городской морг. Чтобы они приходили и разглядывали тела убитых. Для того, кто хочет унизить и опозорить своих жертв, большего не требуется. Настало время прекратить эту практику.

— Согласен, — сказал Вайс. — И я не раз говорил об этом министру внутренних дел. Но едва начинает казаться, что наконец что-нибудь сделают, как у нас появляется новый министр.

— Кто на этот раз? — спросил Геннат.

— Альберт Гжесинский, — ответил Вайс. — Бывший президент нашей полиции.

— Что ж, это шаг в правильном направлении, — сказал Геннат.

— Карл Северинг — хороший человек, — заметил Вайс, — но у него было слишком много забот, учитывая, что ему приходилось иметь дело с армейскими ублюдками, которые тайно готовятся к новой войне. Но давайте не будем слишком увлекаться Гжесинским. Поскольку он тоже еврей, справедливо заметить, что его назначение вряд ли встретят с энтузиазмом. Гжесинский — фамилия отчима, на самом деле он Леманн.

— Как получилось, что я об этом не знал? — спросил Геннат.

— Не имею понятия, Эрнст, мне ведь говорили, что вы детектив. Нет, я очень удивлюсь, если Гжесинский долго продержится. Кроме всего прочего, у него есть тайна, которой скоро воспользуются его враги. Гжесинский живет не с женой, а с любовницей. Американской актрисой. Ты пожимаешь плечами, Берни, но это только берлинской публике позволено быть аморальной. Нашим избранным представителям не разрешается быть ее подлинными представителями; более того, им запрещено иметь какие-либо пороки. Особенно евреям. Посмотри на меня. Я практически святой. Сигары — мой единственный недостаток.

— Как скажете, сэр.

Вайс улыбнулся:

— Совершенно верно, Берни. Никогда не принимай ничьи слова на веру. Только если их произносят те, кого уже признали виновным. — Он написал записку на клочке бумаги и прижал к нему промокашку: — Отнеси это в кассу. Тебе выдадут новую платежную книжку и новый жетон.

— Когда мне начинать, сэр?

Вайс потянул цепочку карманных часов, и на ладонь ему лег «Золотой охотник».

— Ты уже начал. Согласно досье, тебе положены несколько дней отпуска, верно?

— Да, сэр. Начиная со следующего вторника.

— Ну а до тех пор по выходным ты — дежурный офицер Комиссии. Возьми отгул на вторую половину дня и ознакомься с делом Силезского вокзала. Это поможет тебе не заснуть. Поскольку, если до вторника в Берлине кого-нибудь убьют, ты должен первым оказаться на месте преступления. Поэтому давайте надеяться, что ради твоего же блага выходные пройдут спокойно.

Я обналичил чек в Дармштадте и Национальном банке, чтобы мне хватило денег на выходные, затем прогулялся до огромной статуи Геркулеса. Мускулистый и угрюмый, он держал на правом плече вполне действенную на вид дубину и, если отбросить его наготу, очень напоминал усталого полицейского, который только что восстановил порядок в каком-нибудь питейном заведении на востоке города. Несмотря на сказанное Бернхардом Вайсом, «быку» нужно что-то посерьезнее жетона и крепкого словца, чтобы закрыть бар в полночь. Когда немцы пьянствуют весь день и половину ночи, тебе пригодится ненавязчивое «средство убеждения», чтобы грохнуть им по стойке и привлечь к себе внимание.

Перегнувшихся через бортик фонтана детей не особенно интересовал Геркулес. Их больше занимали монеты, которые годами бросали в воду, и подсчет скопившегося там состояния. Я поспешил миновать это место и направился к высокому дому на углу Маассенштрассе. Завитков на здании было больше, чем на пятиярусном свадебном торте, а массивный балкон напоминал саму фрау Вайтендорф.

Я снимал две комнаты на четвертом этаже: очень узкую спальню и кабинет с изразцовой печью, похожей на фисташкового цвета собор, и с мраморным туалетным столиком. Когда я умывался и брился перед ним, постоянно ощущал себя священником. Помимо этого, в кабинете стояли небольшой письменный стол, стул и квадратное кожаное кресло, скрипевшее и пердевшее почище капитана Балтийского флота. Все в моих комнатах было старым, солидным и, вероятно, несокрушимым — мебель, которая по замыслу фабрикантов времен Вильгельма Второго должна была прослужить столько же, сколько существует империя, как бы долго она ни протянула.

Моим любимым предметом было большое меццо-тинто[8] в раме с портретом Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. Жидковолосого, с мешками под глазами и, похоже, измученного газами. Мне гравюра нравилась, поскольку всякий раз, когда я в похмелье смотрел на нее, я поздравлял себя с тем, что, как бы плохо мне не было, все же не сравнить с ощущениями Гегеля, пока тот сидел перед человеком, которого с хохотом называли художником. Фрау Вайтендорф сказала мне, что она — родственница Гегеля по материнской линии, и это могло бы быть правдой, если бы она не назвала его известным композитором. После чего стало ясно, что квартирная хозяйка имела в виду Георга Фридриха Генделя, и вся история становилась уже не такой правдоподобной.

Чтобы увеличить доход от сдачи жилья, сама фрау Вайтендорф поселилась на лестничной площадке верхнего этажа, где спала за высокой ширмой на вонючей кушетке, которую делила со своими французскими бульдогами. Практичность и нужда перевешивали статус. Она, может, и являлась хозяйкой дома, но определенно никогда не считала жильцов рабами своей воли, что, полагаю, было вполне по-гегелевски.