Метрополис — страница 4 из 57

Остальные жильцы держались особняком, за исключением времени завтрака, когда я и познакомился с Робертом Рэнкином, симпатичным, хоть и мертвенно-бледным англичанином, чьи комнаты располагались прямо под моими. Как и я, он служил на Западном фронте, но в Королевских уэльских стрелках, и после нескольких бесед мы поняли, что сталкивались друг с другом на нейтральной полосе во время битвы при Лоосе в пятнадцатом году. По-немецки он говорил почти идеально. Вероятно, из-за того, что настоящая его фамилия была фон Ранке, а во время войны он ее по очевидным причинам сменил. Рэнкин написал роман о пережитом под названием «Упакуй свои тревоги»[9], но тот оказался непопулярным в Англии, и автор надеялся продать его немецкому издателю, когда закончит перевод. Как у большинства ветеранов — включая меня, — шрамы Рэнкина были, по большей части, не видны. Взрыв снаряда на Сомме наградил его слабыми легкими, но, что куда необычнее, англичанина ударило током, когда в полевой телефон попала молния, от чего у Рэнкина появился патологический страх перед любыми подобными аппаратами. Фрау Вайтендорф нравились его безупречные манеры и то, что он доплачивал ей за уборку комнаты, но за глаза она все равно называла его «шпионом». Фрау Вайтендорф была нацисткой и считала, что иностранцам вообще нельзя доверять.

Я вернулся домой с портфелем, набитым полицейскими документами, и быстро поднялся в свою комнату, надеясь избежать встречи с соседями. С кухни доносился голос фрау Вайтендорф, которая разговаривала с Розой. Последнее время Роза играла на своем тенор-саксе в престижном «Халлер-Ревю» на Фридрихштрассе — самом шикарном заведении Берлина: с казино, VIP-залами и очень хорошим рестораном. Однако было полно причин не любить это место — не в последнюю очередь из-за количества толпившихся там людей, многие из которых были иностранцами. В свое последнее посещение я пообещал себе и своему кошельку, что больше туда ни ногой. Уверен, закончив играть на саксофоне, Роза была не прочь поработать на стороне. Раз или два я возвращался с «Алекс» очень поздно и заставал ее пробиравшейся к себе с клиентом. Меня это не касалось, и я, разумеется, не стал бы докладывать «Голему» — так все жильцы называли фрау Вайтендорф за ее напоминавший огромную буханку твердокаменный желтый парик — точно такой же, как у монстра в одноименном фильме ужасов.

Дело в том, что я питал слабость к Розе и не считал себя вправе судить ее за попытку подзаработать. Могу ошибаться, но однажды, подслушивая на лестнице, я почти разгадал замысел фрау Вайтендорф. Кажется, она пыталась свести Розу с одним из своих приятелей по театру на Ноллендорфплац, где, судя по ее неустанным рассказам, когда-то служила актрисой. Похоже, «Голем» подрабатывала сутенерством.

На самом деле, после инфляции двадцать третьего года почти все, включая многих полицейских, нуждались в небольшом левом бизнесе, чтобы сводить концы с концами. Моя квартирная хозяйка и Роза ничем не отличались от остальных. Большинство пытались заработать, чтобы выжить, но на то, чтобы преуспевать, денег никогда не хватало. Я знал многих полицейских, торговавших наркотиками, — кокаин, вообще-то, не был запрещен, — нелегальным алкоголем, домашней колбасой, валютой, редкими книгами, скабрезными открытками или часами, снятыми с мертвецов и мертвецки пьяных, которых находили на улицах. Какое-то время я и сам получал прибавку к жалованью, продавая необычные истории Рудольфу Олдену, своему другу из «Берлинер Тагеблатт». Олден был не только юристом, но и журналистом и, что важнее, либералом, верившим в свободу слова. Но я все прекратил, когда Эрнст Геннат увидел нас с ним в баре и пригрозил сложить два и два. Не то чтобы я сливал Олдену какую-то щекотливую информацию; в основном, это были лишь подсказки по поводу нацистов и коммунистов в Департаменте 1А — политической полиции, сотрудники которой не должны были иметь политических пристрастий. Например, я дал Олдену несколько выписок из речи комиссара Артура Небе, произнесенной на собрании Ассоциации офицеров прусской полиции «Шрадер-Вербанд». И хотя Олден не упомянул имя Небе, все на «Алекс» поняли, кого цитировали в газете.

Неназванный и якобы независимый комиссар берлинской политической полиции накануне вечером выступил с речью на закрытой встрече «Шрадер-Вербанда» в отеле «Эдем», где позволил себе такие слова:

«Это больше не здоровая нация. Мы перестали стремиться к чему-то высокому. Мы выглядим вполне счастливыми, погрязая в болоте, погружаясь на все новые и новые глубины. Честно говоря, эта республика заставляет меня подумать о Южной Америке или Африке, но никак не о стране в самом сердце Европы. В Берлине мне почти стыдно быть немцем. Трудно поверить, что всего четырнадцать лет назад мы несли в себе силу нравственного добра и были одной из самых могущественных стран в мире. Нас боялись, а теперь унижают и высмеивают. Иностранцы стекаются сюда со своими долларами и фунтами, чтобы воспользоваться не только ослаблением нашей рейхсмарки, но и слабостью наших женщин и наших либеральных законов касательно секса. Берлин стал новым Содомом и Гоморрой. Все здравомыслящие немцы должны чувствовать то же, что и я, однако правительство, собранное из евреев и апологетов большевизма, лишь сидит, сложив унизанные перстнями руки, и кормит народ ложью о том, что на самом деле все замечательно. Это ужасные люди. Действительно ужасные. Они постоянно лгут. Но, слава Богу, есть человек, который обещает сказать правду и очистить этот город, смыть грязь с улиц Берлина, избавиться от отбросов, которые вы видите каждую ночь: наркоторговцев, проституток, сутенеров, трансвеститов, гомосексуалистов, евреев и коммунистов. Человек этот — Адольф Гитлер. Город болен, и только такой сильный человек, как Гитлер, и партия нацистов способны его излечить. Сам я не нацист, а всего лишь консервативный националист, который видит, что происходит с этой страной, видит зловещую руку коммунизма, стоящую за разрушением ценностей нашей нации. Коммунисты стремятся подорвать нравственный стержень нашего общества в надежде, что произойдет еще одна революция, подобная той, что разрушила Россию. Они стоят за всем этим. Вы знаете, что я прав. Каждый берлинский полицейский знает, что я прав. Каждый берлинский полицейский знает, что нынешнее правительство не намерено что-либо предпринимать. Не будь я прав, возможно, смог бы указать на некоторые судебные приговоры, которые заставили бы вас посчитать, что закон в Берлине соблюдается. Но я не могу, поскольку в нашей судебной системе полно евреев. Ответьте мне, что за сдерживающая сила позволяет приводить в исполнение лишь пятую часть всех смертных приговоров? Попомните мои слова, господа, надвигается буря — самая настоящая буря, и всех этих выродков смоет. Да, я говорю: выродков. Не знаю, как еще назвать то, что у нас существуют аборты; матери, которые торгуют дочерьми; беременные, которые торгуют собой, и юноши, которые совершают невообразимые вещи с мужчинами в глухих переулках. На днях я ходил в морг и видел, как художник рисовал труп женщины, убитой собственным мужем. Да, это в наши дни считается искусством. По моему мнению, убийца, которого пресса окрестила Виннету, — лишь гражданин, которому надоела проституция, разрушающая этот город. Прусской полиции давно пора признать, что, возможно, подобные преступления являются неизбежным результатом слабого, бесхребетного правительства, угрожающего самому устройству немецкого общества».

Наверное, Геннат догадался, что, скорее всего, я навел «Тагеблатт» на Артура Небе, и, хотя в тот момент ничего мне не сказал, позже напомнил, что не только полицейские из Департамента 1А, но и детективы из Президиума должны оставлять политику дома. Особенно детективы, не любившие Артура Небе так же сильно, как мы с ним. «От людей вроде нас ожидают более высоких стандартов», — сказал Геннат. По его словам, в прусской полиции и без того достаточно разногласий, чтобы прибавлять от себя. Я решил, что он прав, и перестал звонить Олдену.

Оставшись один в своей комнате, я свернул сигарету, смочил кончик каплей рома, закурил и открыл окно, чтобы избавиться от дыма. Затем разгрузил портфель и уселся читать бумаги по делу Силезского вокзала. Даже мне было неприятно их разбирать. Особенно черно-белые снимки, сделанные Гансом Гроссом — полицейским фотографом с «Алекс».

В его снимках с мест преступлений было нечто такое, что действовало на нервы. Говорят, каждая фотография рассказывает свою историю, но Ганс Гросс был тем фотографом, чья работа сделала его Шахерезадой современной криминалистики. Это лишь отчасти объяснялось его любовью к большой широкоформатной камере «Фолмер и Швинг» на подвижной платформе и мобильной версии тех же карбоновых дуговых ламп, что использовали в аэропорту «Темпельхоф». И то и другое занимало, по меньшей мере, половину фургона отдела убийств. Но куда важнее оборудования, по моему мнению, было то, что Ганс воспринимал место преступления почти как кинематографист. Сам Фриц Ланг[10] не смог бы выстроить картинку лучше. Иногда снимки Гросса для Комиссии по расследованию убийств были настолько четкими, что казалось, бедная жертва не мертва, а лишь притворяется. Пользу приносили не только кадрирование и четкость фотографии, но и то, как детали фона помогали их оживлять. Детективы часто замечали на снимках то, что пропустили на месте преступления. Вот почему на «Алекс» Гросса прозвали Сесил Б. Деморг[11].

Фотография из первого документа в досье — Матильды Луз, найденной мертвой на Андреасплац, — была настолько четкой, что можно было разглядеть каждую линию граффити «Красного фронта» на полуразрушенной кирпичной стене, рядом с которой располагалось тело. Справа от головы лежали очки в толстой оправе, словно девушка сняла их на секунду; был виден даже ярлычок одной из туфель от «Хеллстерна», который оторвался в момент убийства. Если не считать отсутствия скальпа, Матильда Луз выглядела так, словно прилегла на минутку вздремнуть.