Как писала манчестерская газета, коммерческий центр был окружен «громадным кордоном из скотства и грязи, достаточным, чтобы вселить страх в сердце любого цивилизованного обитателя». Испытывая ужас заразиться от пролетариата, семьи среднего класса бежали в пригороды. И они продолжали бежать; по мере того как рабочий класс резко возрастал, трущобы вторгались в пригородную утопию, вызывая новую волну побегов в более удаленные, наполовину сельские районы. Бо́льшую часть истории слово «пригород» ассоциировалось с худшим, что есть в городе: заваленная мусором территория для свалок и незаконной торговли. Но теперь пригороды обещали убежище[270].
Манчестер может записать себе в актив открытие многих урбанистических вещей, в их числе первые автобусы (1824) и первая железнодорожная станция для пассажиров (1830). Автобусы, поезда и, позже, трамваи облегчили процесс исхода в пригороды для тех, кто работал в центре. Широкие дороги с магазинами по бокам скрывали обширные пространства трущоб за ними.
Чикаго после Большого пожара 1871 года развивался по схожему образцу, в нем выделился центральный деловой район – Петля, – утыканный небоскребами, но окруженный, словно осажденный город варварской армией, фабриками и трущобами. За пределами образованного ими кольца опустошения находились другие кольца с жилыми домами, где жили состоятельные люди (все более и более состоятельные по мере удаления от Петли). Современный транспорт метрополиса сделал возможным такой сегрегационный паттерн: бедные плелись пешком на работу и жили там, где было грязно, средний класс и богачи могли себе позволить ездить из пригорода или, в случае настоящей удачи, из живописных деревень, стоящих на Северном берегу[271].
Для наблюдателей такая фрагментация урбанистического общества, разделение города на герметически закрытые, базирующиеся на классовых отличиях районы, выглядела частью ночного кошмара. Когда заводы останавливались, когда бухгалтерские конторы закрывались после рабочего дня, «моральный порядок» оставлял город, и его центр отдавался на откуп пороку и преступлениям.
Темное время в центре напоминало зомби-апокалипсис, когда «вздымающаяся масса людей изливается» из трущоб и берет власть в деловых кварталах. Не было нехватки в шокирующих историях из газет и книг, где живописалось то, что происходит в городе вечером и ночью. Писатель Ангус Бетьюн Рич сделал серию репортажей из ночного Манчестера в 1849-м. «Возвращаясь воскресной ночью по Олдхэм-роад после одной из моих экскурсий, я был неким образом изумлен, услышав громкие звуки музыки и веселья, что плыли из окон питейных заведений. Улица кишела пьяными мужчинами и женщинами, юные фабричные девчонки вопили, приветствовали друг друга и ссорились друг с другом». Рич испытал «ошеломление и печаль» от этой «сцены… скотской и всеобщей невоздержанности». Питейные заведения и магазины спиртного были переполнены, ссоры, свары и драки возникали каждое мгновение, как в домах, так и на улице. «Все гудело от восклицаний, криков и проклятий, смешанных с нестройной музыкой полудюжины оркестров»[272].
Одним воскресным вечером 1854 года волонтеры из Общества трезвости посетили 350 баров и насчитали 215 тысяч посетителей: 120 тысяч мужчин, 72 тысячи женщин и 23 тысячи детей. В чикагском Пэкингтауне на шестнадцать кварталов имелось 500 баров, то есть одно заведение на семьдесят человек. Шокированные буйными салунами с виски для ирландцев и пивными для немцев – которые столь охотно посещались по субботам, – власти запретили продажу алкоголя в воскресенье и подняли стоимость лицензии на продажу спиртного с пятидесяти долларов в год до трехсот. И тут же тысячи рабочих, в основном ирландцев и немцев, вышли на улицы, подняв кровавый Пивной бунт 1855-го, защищая привычный образ жизни[273].
«Олдхэм-стрит воскресным вечером выглядит так, словно на ней происходит карнавальное веселье манчестерских бродяг, – писал один из интересовавшихся темой журналистов. – Здесь можно наблюдать сцены, не имеющие параллелей в других городах и поселках Англии». Воскресными вечерами толпы молодых мужчин, женщин и тинейджеров из рабочего класса наряжались в лучшие одежды, юноши в «готовое платье самого яркого рисунка и экстравагантного кроя», фабричные девушки были «роскошны в дешевой бижутерии, перьях и шелке». Они стремились прочь из трущоб, чтобы гулять по Олдхэм-стрит и Маркет-стрит, вдоль Хайд-роад и Стретфорд-роад, показывая себя с лучшей стороны, знакомиться, исполняя ритуал под названием «Обезъяньи бега». Население городов вроде Чикаго или Манчестера было молодым: в последнем на протяжении всего XIX века 40 % не превысило двадцати лет. У них имелась работа, а следовательно – деньги, чтобы тратить на выпивку, развлечения и модную одежду. Они были напористы и сексуально активны[274].
Пьянство и сексуальные удовольствия были одним делом, но преступления – совершенно другим. Опасность пронизывала город рабочего класса. «Подобно огромному муравейнику, он был пронизан большим количеством узких и темных проходов и улиц, – писал об Энджел-Медоу работник благотворительной организации. – Тут не было безопасно для респектабельно одетого человека, который решил бы прогуляться в одиночку, даже посреди дня». В Манчестере процветали жестокие молодежные банды, называемые «угольными ящиками». Вооруженные ножами и дубинками, они избивали других юношей, забредших на их территорию, и вторгались в чужие трущобы, чтобы устраивать там настоящие битвы[275].
Ирландцев как Манчестера, так и Чикаго обвиняли за жизнь в условиях трущоб и моральную деградацию всего урбанистического сообщества. Например, даже холеру именовали «ирландской лихорадкой». Если верить прессе, то ирландские банды, связанные с определенными регионами их родины, занимались патрулированием улиц, изгоняли тех, кто приезжал из других районов Ирландии. В 1851 году, например, констебль наткнулся на два ирландских клана, Мак-Нейл и Кэрролл, которые яростно сражались на улице: «Целый район, по всей видимости, был вовлечен в потасовку; в ход шли кочерги, палки и топоры, и они сражались как черти»[276].
Газеты Чикаго просто сочились антиирландским ядом, эмигрантов с Зеленого острова винили за беспорядок в городе и за то, что они обладают «максимально заметным, пугающим пристрастием и любовью к бунтам и дракам». Точно так же, как в Манчестере, территориальные ирландские банды вроде Дюкиз и Шилдерс сражались друг с другом и запугивали немцев, евреев, поляков и черных, осмелившихся поселиться рядом. Позже, в начале ХХ века, уже польские банды взяли под контроль целые кварталы, вступили в схватки друг с другом и с итальянской мафией района Маленькая Сицилия. Город, выросший с чудовищной скоростью, испытывал зверский голод на силу человеческих мускулов – чтобы убивать свиней, рыть каналы, возводить здания, грузить вагоны и трудиться на фабриках. Поэтому население Чикаго состояло из родившихся за границей мигрантов (59 %) и постоянно менявшейся популяции заезжих бизнесменов, туристов, фермеров, моряков, сезонных рабочих и уезжающих дальше иммигрантов. Скопление людей, притянутых со всех концов мира к этому городу чудес, кишело аферистами, уголовниками, профессиональными игроками, карманниками и проститутками всех сортов[277].
На грехе строилась значительная часть теневой экономики Чикаго, той, что пряталась в непроницаемых для внешнего взгляда халупах, в лоскутном одеяле этнических колоний, где можно было найти многочисленные зоны пагубных, но таких притягательных удовольствий. Прибыль от незаконных развлечений стимулировала рост организованной преступности, которая действовала рука об руку с городскими политиками, властями и полицией. На протяжении всей истории Чикаго ассоциировался с мафией, коррупцией, торговлей наркотиками – словно он так и не сумел оторваться от своих нездоровых корней. Исследование, проведенное в 1930-х, показало, что в метрополисе существует 1313 банд, занимающих «широкую сумеречную зону» железных дорог, фабрик, опустошенных районов и иммигрантских колоний, тесным кольцом окружающих деловой центр. Имелась официальная карта Чикаго, а также ее альтернативная, воображаемая версия, запутанная мозаика кварталов и кусочков территории, которые были в абсолютной власти банд вроде «Ночных захватчиков», «Метких стрелков», «Южан» или «ХХХ»[278].
В 1869-м 125 детей в возрасте до десяти лет были арестованы за преступления и 2404 человека – в возрасте от десяти до двадцати. Волна юношеской преступности, как тогда верили, была неизбежным результатом того, что в город прибывали тысячи покинутых или ставших сиротами детей-иммигрантов, которые либо оставались бездомными, либо попадали в ночлежки, либо уходили в уличные банды. Судьба детей улицы была ярчайшим свидетельством того, что урбанистическое общество серьезно больно. Как в промышленной Англии, индустриальный город нес ответственность за распад патриархальной традиционной семьи. Детей бросали на улицах, где их подбирали банды и взрослые преступники, которым требовались слуги. Такой процесс демонстрировал то, каким образом современный город мог подрывать основы общества[279].
Вот как визитер писал о жителях Энджел-Медоу: «Их отчаяние, порок и предрассудки станут вулканическими элементами, родившийся из которых взрыв насилия может сокрушить социальную структуру». Не требовались ум Фридриха Энгельса или Карла Маркса, чтобы понять – отчаяние трущобной жизни и промышленный труд неизбежно приведут к серьезному классовому конфликту. Страх – того гнева, гноящиеся язвы который Энгельс видел в убожестве трущоб, гнева, растущего вместе с подъемом промышленного капитализма, – разъедал викторианское общество. Пространственное разделение города вроде Манчестера на коммерческий центр, ввергнутые в сумрак трущобы и пригороды для среднего класса было живым, отраженным непосредственно в городском ландшафте свидетельством не только того, что между пролетариатом и буржуазией раскинулась непроходимая бездна, но и того, что приближается насильственное столкновение между классами