Однако ж застать его в состоянии полной растерянности довелось не кому-нибудь, но Тощему, когда тот, так и не найдя своего молодого господина, ударил утром в огромный гонг «Иосивары», требуя, чтобы его впустили.
Непривычно было уже то, что дверь «Иосивары», которая всегда с готовностью распахивалась, отворилась лишь на четвертый удар гонга, а что открыл ее сам Сентябрь, вдобавок с растерянной миной, только усилило впечатление непоправимой катастрофы. Тощий поздоровался. Сентябрь сверлил его взглядом. Лицо застыло, словно латунная маска. Однако случайный взгляд на шофера такси – Тощий приехал на такси – снова ее сорвал.
– Будь на то воля Господня, твоя колымага взлетела бы на воздух еще до того, как ты вчера вечером привез в мой дом этого психопата! – воскликнул он. – Он всех моих гостей разогнал, они даже расплатиться не успели. Девушки сидят по углам, как мокрые курицы, если не ревут взахлеб. Коли не вызывать полицию, можно закрывать лавочку, ведь этот малый вряд ли до вечера опамятуется.
– О ком вы, Сентябрь? – спросил Тощий.
Сентябрь смерил его взглядом. В этот миг даже самый захолустный сибирский хуторок счел бы позором оказаться местом рождения этакого болвана.
– Если он тот, кого я ищу, – продолжал Тощий, – я избавлю вас от него более приятным и скорым образом, нежели полиция.
– А что за человека вы ищете, сударь?
Тощий помедлил. Коротко кашлянул.
– Вам знаком белый шелк, который ткут для весьма немногих в Метрополисе…
В длинной череде предков, чьи многообразные черты кристаллизовались в Сентябре, не иначе как был и меховщик из Тарнополя, он-то и усмехался теперь прищуренными глазами своего правнука.
– Заходите, сударь! – с поистине сингальской кротостью пригласил Тощего владелец «Иосивары».
Тощий вошел. Сентябрь закрыл за ним дверь.
В этот миг, когда на улицах уже стих утренний рык великого Метрополиса, из глубин дома доносился другой рык – рык человека, сиплый, как у хищного зверя, хмельной от победного восторга.
– Кто это? – спросил Тощий, невольно приглушив голос.
– Он!.. – ответил Сентябрь; как он сумел вместить в односложное слово простую и деловитую мстительность всей Корсики, так и осталось его тайной.
Взгляд Тощего потерял уверенность, но он промолчал. Последовал за Сентябрем по мягким блестящим соломенным циновкам, мимо стен из промасленной бумаги в узких бамбуковых рамках.
За одной из этих бумажных стен слышался женский плач, однообразный, безнадежный и душераздирающий, наводивший на мысль о долгой веренице дождливых дней, скрывающих вершину Фудзи.
– Это Юки, – пробормотал Сентябрь, мрачно глянув на бумажное узилище горестного плача. – С полуночи ревет, будто решила стать источником нового соленого моря… Сегодня вечером вместо носа у нее будет распухшая картофелина… А кто останется в убытке? Я!
– Отчего же бедная Снежинка плачет? – спросил Тощий почти бездумно, потому что рык целиком завладел его слухом и вниманием.
– О, она не единственная! – отвечал Сентябрь с терпеливой миной хозяина успешной портовой таверны в Шанхае. – Но она хотя бы не буянит. Цветок Сливы кусалась, как молодая пума, а барышня Радуга швырнула в зеркало чашу с саке и пыталась осколками порезать себе вены – и все это по милости парня в белом шелку.
Недоумение на лице Тощего проступило ярче.
– Да как же он мог… – покачав головой, сказал он, и это был отнюдь не вопрос.
Сентябрь пожал плечами.
– Маохэ… – произнес он нараспев, словно начинал одну из тех гренландских сказок, что ценятся тем выше, чем быстрее под них засыпают.
– Что значит – маохэ? – раздраженно спросил Тощий.
Сентябрь втянул голову в плечи. Ирландские и британские кровяные тельца в его жилах, казалось, вступили в серьезный конфликт; но, прежде чем опасность стала явной, его плащом укрыла непроницаемая японская улыбка.
– Вы не знаете, что такое маохэ… Никто в великом Метрополисе не знает… Да… Ни один человек. Только здесь, в «Иосиваре», все знают.
– Я тоже хочу знать, Сентябрь, – сказал Тощий.
Поколения римских лакеев отвесили поклон, когда Сентябрь произнес «конечно, сударь», но не могли тягаться с подмигиванием нескольких крепких на голову и лживых копенгагенских дедов.
– Маохэ – это… Не странно ли, что сотни тысяч людей, которые уже бывали гостями «Иосивары» и в точности узнали, что такое маохэ, выйдя наружу, вдруг ничего об этом не ведают?.. Не спешите так, сударь! Рычащий малый от нас не сбежит, и раз уж я взялся объяснить вам, что такое маохэ…
– Наркотик, Сентябрь, да?
– Лев, сударь мой, тоже кошка. Маохэ – наркотик, но разве кошки сравнятся со львом? Маохэ запределен земному. Божественный, уникальный, ибо он единственный позволяет нам ощутить хмель других.
– Хмель… других?.. – повторил Тощий, останавливаясь.
Сентябрь улыбался, как бог счастья Хотэй [8], который любит маленьких детишек. Рука Борджа с подозрительно синеватыми ногтями легла на плечо Тощего.
– Хмель других. Знаете, сударь, что́ это такое: не одного из других, нет, а всей массы, сбившейся в кучу; весь сконцентрированный хмель массы маохэ передает своим друзьям…
– И много у маохэ друзей, Сентябрь?
Владелец «Иосивары» зловеще усмехнулся.
– В этом доме, сударь, есть круговое помещение. Вы его увидите. Оно бесподобно. Похоже на витую раковину, гигантскую раковину, в извивах которой грохочет прибой семи океанов. В этих извивах сидят люди, тесно, впритирку, так что лица их сливаются в одно. Незнакомые друг с другом, все они – друзья. Все дрожат от возбуждения. Все бледны от ожидания. Все держатся за руки. По спиралям гигантской раковины пробегает дрожь – от тех, что сидят у нижнего края раковины, до тех, что со сверкающей вершины шлют им навстречу свою дрожь…
Сентябрь перевел дух. Пот цепочкой мелких капелек выступил у него на лбу. Межнациональная усмешка безумия скривила болтливый рот.
– Продолжайте, Сентябрь! – потребовал Тощий.
– Продолжать? Продолжать? Край раковины вдруг приходит в движение… мягко… очень мягко… под музыку, которая довела бы неисправимого грабителя-убийцу до слез, а его судей до того, что они бы помиловали его на эшафоте… под музыку, от которой смертельные враги целуются, нищие мнят себя королями, а голодные забывают о голоде, – под эту музыку раковина кружит вокруг своего недвижного центра, пока словно бы не отделяется от земли, продолжая кружить уже в паренье. Люди кричат – не громко, нет, нет! Они кричат, как птицы, плывущие по морским волнам. Сплетенные руки судорожно сжимаются в кулаки. Тела покачиваются в одном общем ритме. Потом впервые слышится лепет: «Маохэ…» Он нарастает, становится пенной волной, сизигийным приливом. Кружащая раковина гремит: «Маохэ… маохэ!..» На головах людей будто возникают язычки пламени, вроде огней святого Эльма… «Маохэ… Маохэ!..» Они призывают свое божество. Призывают того, кого нынче коснется перст божества… Никто не знает, откуда он явится на сей раз… Он здесь… Они знают, он среди них… Должен вырваться из их рядов… Должен… Должен, ведь они зовут его: «Маохэ… Маохэ!..» И вдруг… – Рука Борджа взметнулась вверх и повисла в воздухе, точно бурая когтистая лапа. – И вдруг посреди раковины, в сверкающем кругу, на молочно-белом диске, является человек. Но это не человек, а вочеловеченный всеобщий хмель… Он ничего не ведает о себе… На губах у него легкая пена. Глаза застыли, угасли и все же подобны летучим метеорам, что на пути с небес к земле оставляют огненный след… Он жив своим хмелем. Одноприроден своему хмелю. Из тысячи глаз, прикованных к его душе, струится в него сила хмеля. Нет в творении Божием величия и славы, что не раскрылись бы, умноженные через посредство этих одурманенных хмелем. Произнесенное им зримо всем; услышанное им внятно всем. И что́ он чувствует: мощь, наслаждение, ярость, – чувствуют все. На мерцающей арене, вокруг которой под несказа́нно прекрасную музыку кружит мягко рокочущая раковина, один экстатик переживает тысячекратный экстаз, что для тысяч воплощается в нем…
Сентябрь умолк, улыбнулся Тощему.
– Вот, сударь мой, что такое маохэ…
– Наверно, и впрямь крепкий наркотик, – сказал Тощий с ощущением сухости в горле, – раз он вдохновил владельца «Иосивары» на этакий гимн. Думаете, тот, кто рычит там внизу, присоединится к вашему дифирамбу?
– Спросите у него самого, сударь, – ответил Сентябрь.
Он отворил дверь, пропустил в нее Тощего. Прямо у порога Тощий остановился, потому что сперва ничего не увидел. Сумрак, печальнее глубочайшего мрака, царил в помещении, размеры которого он определить не мог. Пол под ногами едва ощутимо шел под уклон. Там, где коридор кончался, была вроде как сумеречная пустота. Справа и слева косые стены расступались, отклоняясь наружу.
Вот все, что увидел Тощий. Но из пустой глубины впереди брезжило белое свечение, не ярче отблеска снежного поля. На этом свечении плавал голос, подобный одновременно голосу убийцы и убитого.
– Свет, Сентябрь! – Тощий сглотнул. Нестерпимая жажда вгрызалась в горло.
Помещение медленно осветилось, будто свет пришел нехотя. И Тощий увидел: он стоял в изгибе кругового помещения в форме раковины. Стоял меж высотою и глубиной, низким парапетом отделенный от пустоты, откуда шел снежный свет, голос убийцы и голос его жертвы. Он шагнул к парапету, наклонился в глубину. Молочно-белый диск, освещенный снизу, сияющий. У края диска, словно темный лиственный узор по краю тарелки, коленопреклоненные женщины, казалось, утонувшие в своих роскошных одеждах. Иные склонили чело долу, судорожно сплетя ладони поверх черных как смоль волос. Иные сидели на корточках, съежившись, прижимаясь друг к дружке головой, олицетворения ужаса. Иные ритмично творили поклоны, словно обращались к божествам. Иные плакали. Иные сидели как мертвые.
Но все они выглядели прислужницами мужчины, стоявшего на снежно-сияющем диске.
Мужчина был облачен в белый шелк, который в великом Метрополисе ткали лишь для избранных. На ногах мягкие туфли, в каких любимые сыновья могущественных отцов при каждом шаге как бы ласкали землю. Но шелк висел на нем лохмотьями, а ту