Меж двух мундиров. Италоязычные подданные Австро-Венгерской империи на Первой мировой войне и в русском плену — страница 19 из 46

[235]. Именно фронтовой ужас, инстинкт выживания, мысли об оставленной семье и родном крае, притеснения со стороны начальства толкали солдат, не особенно чувствительных к вопросам национальной идентичности, к бегству с фронта.

Таким образом, во многих случаях, поспешно обозначенных как дезертирство, существовали мотивы совершенно иного характера, которые не имели ничего общего с добровольной сдачей в плен врагу. Передвижная линия Восточного фронта, с быстрыми наступлениями и с еще более стремительными отступлениями, часто приводила к тому, что не только отдельные солдаты, но и целые дивизии оказывались внезапно изолированными за линией фронта противника, с последующим пленением. Число пленных в первые месяцы войны было очень велико, что являлось результатом особенностей войны на Русском фронте. За этим первым, огромным контингентом пленных последовали другие. В марте 1915 г. в результате захвата, после многомесячной осады, крепости Перемышль в плен попало около 120 тыс. австро-венгерских солдат[236]. В июне 1916 г., после длительного затишья, генерал Алексей Брусилов начал успешное наступление в центрально-южном секторе фронта с целью отвоевать территории в Буковине, Галиции и Волыни. Воспользовавшись отправкой нескольких австрийских дивизий на Итальянский фронт, русские прорвали фронтовую линию, заставив противника отступить на сто километров на запад и взяв в плен около 400 тыс. человек, включая многих итальянцев[237].

Из примерно 8,5 миллионов пленных, взятых на всех фронтах войны, около 6 миллионов были захвачены именно на Восточном фронте; большинство из них принадлежали к русской и австро-венгерской армиям. Гигантские цифры с обеих сторон объясняемы скорее особым контекстом войны на этом фронте, чем дезертирством[238].

Австрийские власти считали чешских солдат самыми ненадежными из всех, симпатизирующими русским во имя славянского братства и стремления к созданию независимого государства. На них возлагалась ответственностью за любую военную неудачу. Особенно печально известным стал случай с 28-м и 36-м пехотными полками Общей армии, разбитыми русскими весной 1915 г. (после нескольких месяцев примерного поведения на фронте). В обоих случаях поражение было обусловлено превосходством противника, некомпетентностью офицеров и использованием на передовой наспех обученных резервистов, но тот факт, что полки были почти полностью состояли из чехов, заставил Верховное командование обвинить их в массовом дезертирстве[239]. Этот миф получил широкое распространение уже во время войны, а историографически закрепился в последующие десятилетия. Он также был использован чешскими националистами в изгнании, представившими союзным державам предполагаемые случаи дезертирства как массовые восстания против «тюрьмы народов», стремящихся к независимости[240]. Изображение австро-венгерской армии как организма, распадающегося из-за национальных противоречий, стало функциональным как для австро-германской интерпретации, которая клеймила предательство других, превознося собственный героизм, так и для националистов различных меньшинств, строивших на образе солдата-дезертира один из основополагающих мифов своих национальных государств, возникших в конце мировой войны[241].

Случай с итальянцами очень схож на случай с чехами. Клеймо трусости, ненадежности и готовности к предательству было немедленно наложено и на них, клеймо, которое, вместо реальных данных, питалось давним скептицизмом, а также закоренелыми предрассудками о ненадежности и лени южных народов. То, что порицалось представителями имперской власти, превозносилось итальянскими националистами — во время войны и после нее. Для них участие итальянцев Австрии в войне за империю представлялось навязанным в противоречии с их глубочайшими национальными чувствами, что вызывало стремление, освободившись от ига угнетателей, присоединиться к родине. По словам Аннибале Молиньони, попавшего в русский плен и ставшего одним из самых активных пропагандистов итальянскости среди своих товарищей по несчастью, в момент призыва в армию жители Трентино плакали, «и плакали тем более горько, что война, куда их призвали, была не их войной.

O, душераздирающее моральное терзание народа, вынужденного воевать в чужих краях и по чужой прихоти, против собственных интересов!»[242]

Из этого, естественно, следовало, что «подавляющее большинство ирредентистов <…>, насильно одетых в серый австрийский мундир, конечно, не сражались с энтузиазмом за Австрию, напротив, большинство из них ждали благоприятный момент, чтобы отдаться в руки русских»[243]. Подобным образом Вирджинио Гайда — корреспондент «La Stampa» в России во время войны — писал в 1930-х гг. о том, что итальянцы «дезертировали, насколько могли, с австрийских позиций, не из трусости, а из верности делу Италии и союзных народов», таким образом, похваляясь заслугой быть «даже во время войны первыми, кто способствовал распаду Австрии»[244]. Эта патриотическая мифология вскоре создала славу 97-го пехотного полка, состоявшего в основном из джулианцев и фриуланцев, якобы склонившихся к «патриотическому» дезертирству[245]. Перипетии этого формирования были переосмыслены через ирредентистский фильтр, при игнорировании провальных военных операций, вызванных грубыми ошибками австрийского командования[246].

В таких представлениях дезертирства как национального жеста риск, присущий дезертирству, сознательно скрывался. Однако отдавать себя в руки врага было нелегко. Если товарищи или начальство узнавали о намерениях потенциального дезертира, последствия для него оказывались крайне серьезными. Но даже враг не всегда хорошо относился к тем, кто сдавался. Многочисленные свидетельства рассказывают о том, как итальянских дезертиров русские встречали объятиями, дарили им папиросы[247]. Однако в иных случаях попытка сдаться русским, бросив винтовку и побежав на врага с поднятыми руками, заканчивалась не столь счастливым образом — немедленным убийством перебежчика[248]. Не помогал дезертирству и тот образ, который сложился в Европе о русских — и о казаках в частности — как о жестоких и бесчеловечных людях. Именно так их изображала австрийская военная пропаганда, и это, конечно, не побуждало к бегству[249].

Вне сомнения, что у итальянцев, как и среди других национальных групп, бывали случаи убежденного и сознательного дезертирства по национально-политическим причинам. Джузеппе Пассерини сухо отметил в своем дневнике, что «игры с Австрией закончились»: 15 июня 1916 г. во время боя, вместо того, чтобы отступать вместе с товарищами, он остался в окопе, чтобы дождаться прихода русских и им сдаться. Окончание его «игр» с Австрией ознаменовало первый шаг добровольного пути к Италии, продолженного во время его плена в России[250].

Не было недостатка и в тех, кто уже с момента ухода на фронт поставил своей целью бегство. Таков случай Эудженио Лауренчича из Триеста, католика, выступавшего против войны, который в январе 1915 г. уезжая с люблянского вокзала в Карпаты, объявил своим знакомым, «что у него нет задатков воина и что при первой возможности он сбежит». Он также заставил жену и сестру отдать ему все их сбережения, сказав, что они понадобятся ему при побеге. Уже на третий день пребывания на фронте он воспользовался отправкой в патруль, чтобы сдаться русским вместе с небольшой группой однополчан[251]. Его решение было принято до того, как он пережил военный опыт, но чаще в основе намерения сдаться лежала травма войны, стремление избежать страдания, причины которых не были поняты или приняты командирами. Так, Альфонсо Каццолли уже в первую ночь, проведенную в окопах под непрекращающимся огнем противника, решил покончить жизнь самоубийством: но затем «при мысли о моих близких, я бросился на колени и, запустив руки в волосы, пролил потоки слез»[252].

Неоправданное дурное обращение со стороны начальства также способствовало отчуждению от армии и империи, и даже выбору дезертирства. У многих солдат это вело к антинемецкому настрою, возврату к национальной идентификации, которая позже интерпретировалась как форма чистого ирредентизма. К примеру, Аугусто Гаддо из Трентино приветствовал итальянские самолеты, патрулировавшие фронт, как братьев, и писал, что «наша ненависть направлена против немцев, придите на бой, вас сметут с лица земли не итальянцы, а мы, уродливые звери»[253]. Подобная реакция, вызванная в совершенно другом контексте, была у Аделии Паризи Брузегини, работницы из Трентино, высланной в Инсбрук, вынужденной противостоять антиитальянским предрассудкам и бороться с учреждениями, чтобы обеспечить необходимый минимум для своих шестерых детей: «Вы, подлецы, хотите драться со мной, и я смогу драться, я буду драться изо всех сил! С этими бессердечными, бездушными, безбожными людьми <…>! Ха! Мы — велыпи[254]! Мы лжецы, воры <…>. Подходите ближе, вы найдете не женщину, а тигрицу, мы — велыпи, мы не можем говорить, но я покажу вам свои клыки»