Меж двух мундиров. Италоязычные подданные Австро-Венгерской империи на Первой мировой войне и в русском плену — страница 5 из 46

[23]. Промышленный сектор подвергся несомненному развитию в течение первого десятилетия XX столетия, но в целом он всё еще имел полукустарный стиль, сосредоточенный на малых производствах, часто связанных с сельским хозяйством. Многие из недавно перебравшихся в город «крестьян-рабочих» сохранили крепкие отношения с селом. Поэтому в Трентино накануне войны переход к индустриализации еще не завершился, несмотря на многообещающую оживленность нескольких промышленных сфер и развитие производства гидроэлектроэнергии[24].

Совершенно иная ситуация сложилась в Австрийском Приморье, экономическая жизнь которого в значительной степени вращалась вокруг Триеста, важнейшего порта империи, а также ее третьего по величине города. Административный центр региона Джулия переживал тогда взрыв демографического роста: с 104 тыс. жителей в 1857 г. до 224 тыс. в 1909 г. Массовая урбанизации полностью изменила экономический, демографический, лингвистический профиль города, заложив основы национальных трений. Адриатический город, идеально интегрированный в экономическую, коммерческую и финансовую жизнь империи, стал одной из ее самых динамичных реальностей. Он представлял собой основной терминал для экспорта и импорта в обширные внутренние территории, занимая тысячи людей в обслуживании порта, на верфях, в строительстве[25].

Трентино представлял южную часть графства Тироль, административным центром которого являлся Инсбрук. Тироль был особенным случаем в мозаике Габсбургов, так как тут жили подданные, говорящие на разных языках: они, однако, занимали различные части зоны, к югу — итальянцы, к северу — немцы[26]. В других габсбургских регионах языковые группы смешивались в запутанном клубке, распределенные как пятна на шкуре леопарда, что делало невозможной разграничительную линию для их отделения. В Тироле, напротив, существовала лингвистическая граница, признанная таковой и немцами, и итальянцами. Она проходила близ Салорно, места, где долина Адидже, значительно сужаясь, имеет ширину всего чуть более двух километров. Это сужение заставляло многих верить, что именно тут находится рубеж между Италией и Австрией, как военно-стратегический, так и национальный[27]. К югу от этой долины лежал Трентино, как его стали называть итальянцы, отстаивая его отличие от остальной части графства и используя термин, никогда не принятый Австрией, которая называла эту землю Welschtirol (Итальянский Тироль) или Sudtirol (Южный Тироль)[28].

Данные последней австрийской переписи 1910 г. дают представление о Трентино как о лингвистически однородном крае: 393 111 человек говорило по-итальянски и по-ладински (перепись не делала различия между этими двумя языками); 13 893 по-немецки; 2666 на других языках; 9708 жителей-иностранцев, из которых 8412 — подданные королевства Италии[29]. Зеркальная языковая ситуация существовала в землях, расположенных непосредственно к северу от долины, между Салорно и перевалом Бреннеро, также присоединенных к Италии после Первой мировой войны и переименованных в Альто-Адидже (Верховья Адидже). Здесь немцы составляли подавляющее большинство: 215 345 жителей против лишь 22 516 говорящих на ладинском и итальянском языках[30]. Таким образом, из-за сложившейся ситуации итальянцы считались меньшинством во всем тирольском крае, но они почти полностью были сосредоточены в его южной части, отделенной от части немецкоязычной довольно четкой линией. Население Трентино, хотя и составляло парламентское меньшинство, не испытывало бытовых этнических столкновений с доминирующим немецкоязычным населением, что делало национальные трения менее существенными, чем в других зонах.

Ситуация на побережье Адриатического моря сложилась более разнообразной. В 1910 г. в Триесте и его окрестностях проживало 119 159 итальянцев, 56 916 словенцев, 2440 хорватов, 29 439 подданных Итальянского королевства, 12 тыс. немцев и почти 10 тыс. человек, говорящих на других языках. В Гориции и Фриули насчитывалось 154 564 словенцев, 90 151 итальянцев, 8947 подданных Итальянского королевства, 4 тыс. немцев. Если в городе Гориция италоговорящих было чуть больше других, а округи Градишка и Монфальконе имели явное итальянское большинство, то в Сезане и Толмине компактно проживали словенцы. Ситуация в Истрии — не менее сложна: 168 100 хорватов, 153 500 итальянцев (включая подданных королевства), 54 993 словенца, около 13 тыс. немцев и около 17 тыс. говорящих на других языках и с другим гражданством. Еще остается Фиуме[31], corpus separatum[32] венгерской короны, с 24 212 итальянцами, 12 946 хорватами, более чем 6 тыс. венграми и 2337 словенцами и, наконец, Далмация, где итальянцы представляли меньшинство со всего 3 % населения, из которых, однако, половина была сконцентрирована в столице Заре[33]: 9200 жителей против всего лишь 3500 «сербохорватов». Трудно представить более сложный этноязыковой контекст, состоящий из множества групп — их соотношения менялись при перемещении всего на несколько десятков километров. Ситуация, совершенно отличная от Трентино: в Австрии, вероятно, не было другого региона, способного предложить более благоприятные этнические условия для разрешения национальной напряженности, чем Тироль, и, наоборот, совсем немногие другие регионы империи обладали такими сложными условиями, как Австрийское Приморье[34].

Несмотря на глубокие различия, во второй половине XIX в. и с резким ускорением в течение десятилетий на рубеже XIX–XX вв. все районы с итальянским присутствием познали обострение национальных конфликтов — параллельно с тем, что происходило в других многоязычных регионах империи.

3. Языки и национальности

В течение десятилетий после исторического компромисса между Австрией и Венгрией националистическая буржуазия дуалистической монархии сосредоточила свои усилия на «изобретении» своих народов. На территориях, которые во многих случаях характеризовались билингвизмом и множеством идентичностей, строители наций пустили в ход символы и мифы о фундаментах и «отцах отечества» и, прежде всего, о языках. Язык, по аналогии с тем, что происходило в остальной Европе, стал первым элементом национальной идентификации[35]. Главный инструмент для распространения патриотических чувств, он оказался нагруженным беспрецедентной ценностью. Лингвистика, а также география и демография стали вспомогательными науками национализма, предоставляя аргументы и цифры тем, кто занялся вычерчиванием воображаемых границ, отделявших прежде неразрывно связанное.

Те же самые верхи двойственной монархии внесли решительный, хотя и невольный, вклад в придание языку роли идентификатора. Официально империя не признавала существование разных наций в пределах своих границ, но с 1870-х гг. она поручала проводимым раз в десять лет переписям населения собирать данные о «языке использования» ее жителей. Мера, введенная переписью 1880 г., первоначально предназначалась исключительно для статистических целей, будучи направленной на получение дополнительной информации по использованию языков в различных регионах. Несмотря на то, что органы по статистической отчетности поспешили указать, что определение языка, на коем говорит житель, не означает его нацию, становилось ясно, что результаты переписи будут восприниматься как картина процентной численности каждой национальной группы.

Особенно в западных регионах империи националисты определили язык в качестве основного показателя этнической принадлежности, и лингвистическая перепись теперь предоставила им возможность усилить и распространить эту интерпретацию. Вооруженные официальными данными по «использованию» языков, они могли обозначить на карте зону проживания своей национальной группы, изучая каждые десять лет ее, по результатам переписей, расширение или же, наоборот, вызывающее беспокойство сокращение[36]. Обязательство лингвистического декларирования стало мощным средством упрощения идентичности, заставляя всех подданных империи выбирать одну и только одну национальную принадлежность, что было нелегко в тех регионах, где переход от одного языка к другому шел незаметно. Тождество между языком и этнической идентичностью радикализировало оппозицию, превратив каждую перепись в решающий эпизод национальной битвы. С тех пор битва за нацию становилась всё более битвой за язык.

Однородность, продвигаемая националистами, не всегда имела ту очевидность, как это представляли их собственные повествования[37]. Долгое время и историография также находилась под влиянием интерпретации внутренней динамики империи Габсбургов исключительно через ключ национального прочтения: монолитные этнолингвистические группы якобы боролись друг с другом и еще более — с центральным правительством, вплоть до неизбежного рождения однородных национальных государств после Первой мировой войны. На самом деле, речь идет о территориях с очень отличными друг от друга историями и характеристиками, где продолжали сосуществовать множественные и многогранные идентичности, формы «национального гермафродитизма»[38], которые, например, обуславливали тот факт, что житель Богемии мог чувствовать себя чехом, но также и австрийцем, и славянином, и, наконец, богемцем, то есть полноценным гражданином двуязычной территории. Намного реальнее, чем некая нация, ожидавшая из своего кокона превращения в государство, являлся собственно национализм, способный изобрести эту нацию, избирательно опираясь на более или менее отдаленное прошлое. Суть в том, что в центре, как и на периферии, нараставшая в Австро-Венгрии политическая напряженность принимала вид национальной конфронтации, ставшей стержнем всех местных политико-институциональных кризисов на рубеже XIX–XX вв.