Через минуту вышла Теодора и направилась к нам. Когда она приблизилась, напряженно всматриваясь в Джека, лицо у нее помрачнело; остановившись возле мужа, она вопросительно взглянула на него. Джек кивнул.
— Да, — сурово ответил он. — Дорогая, мы с Майлзом считаем… — он замолчал, потому что Теодора медленно кивнула.
— Хорошо, — устало произнесла она. — Раз вы возвращаетесь, значит, так нужно, неважно почему. А куда ты, туда и я.
Повернувшись ко мне, она выдавила улыбку:
— Доброе утро, Майлз.
Появилась Бекки, прижимая к себе, свернутые узлом, свою ночную сорочку и мою пижаму, и по ее напряженному и серьезному лицу я понял, что она собирается что-то сказать.
— Майлз, — остановилась она перед нами, — мне нужно вернуться. Это все происходит на самом деле, и мой папа…
Я прервал ее.
— Мы все возвращаемся, — мягко выговорил я, беря ее под руку и ведя к машине. Джек с Теодорой шли рядом. — Только, ради Бога, давайте сперва позавтракаем.
В двадцать минут двенадцатого этим же утром Джек сбросил скорость и выругался, когда мы свернули с шоссе на дорогу, которая вела в Санта-Миру.
Нам позарез нужно было быстрее добраться туда, чтобы бороться, действовать, но дорога представляла собой беспорядочное скопление грязных колей, изобиловавших ухабами — маленькими, с острыми краями, или такими огромными, что на них можно было сломать ось, если не преодолевать их ползком.
— Единственная дорога в Санта-Миру, — раздраженно сказал Джек, — а они довели ее до непригодности. — Он налег на руль, чтобы выбраться из глубокой колеи и не попасть в небольшую канаву впереди. — Типичный идиотизм городского совета, — взорвался он. — Они запустили эту дорогу, потому что через город должны были провести новое шоссе, а потом передумали и отказались от него. Майлз, ты читал об этом? — Я покачал головой, и Джек продолжал: — Ну да, в городской «Трибюн». Совет теперь против шоссе: оно якобы нарушит атмосферу спокойной жизни в городе. Теперь геодезисты ушли и, похоже, шоссе перепланируют. Вот они и оставили нас с единственной практически непроходимой дорогой, а скоро начнутся зимние дожди, так что ее и чинить не станут.
Задний бампер зачерпнул грязь, когда передние колеса попали в выбоину.
Джек выругался и ворчал дальше — до половины двенадцатого, когда мы проехали черно-белый знак: «Город Санта-Мира. Население 3890 человек».
Глава 12
Не знаю, многие ли в наше время продолжают жить в городах, где они родились. Но сам я принадлежу к таким людям, и невыразимо горько видеть, как твой город умирает; это намного больнее, чем смерть друга, потому что остаются другие друзья. Мы много сделали и многое произошло за последующие час сорок минут, и каждую минуту во мне нарастало чувство утраты и боли от того, что мы видели. Я понимал, что нечто самое дорогое для меня безвозвратно ушло. Сейчас, идя по окраинной улице, я впервые по-настоящему ощутил какое-то ужасное изменение в Санта-Мире и вспомнил, что мне когда-то рассказывал приятель о войне в Италии. Случалось, что они входили в город, где не должно было быть немцев, а жители вроде были настроены дружелюбно. Тем не менее они входили с винтовками наперевес, посматривая во все стороны и вверх, ступая осторожно. И в каждом окне, в каждой двери, в каждом лице им чудилась опасность. Именно теперь, в своем родном городе — на этой улице я когда-то разносил газеты — я понимал, как чувствовал себя тот приятель, вступая в итальянские города; я боялся того, что мог увидеть или найти тут.
Джек сказал:
— Я хочу ненадолго заехать к себе, Майлз, нам с Тедди нужна кое-какая одежда.
Я не захотел ехать с ними; ужас охватывал от мыслей и чувств, переполнявших меня, и я знал, что должен увидеть город, рассмотреть его вблизи, надеясь, что смогу доказать себе, что город все еще такой, как всегда. Мне не нужно было идти на работу, поэтому я ответил:
— Тогда высади нас, Джек, мы пойдем пешком. Я хочу прогуляться, если Бекки не возражает. Встретимся у меня.
Джек высадил нас на Этта-стрит, в десяти минутах ходьбы от моего дома.
Это тихая улица, как почти все другие в Санта-Мире, и когда затих гул мотора, мы с Бекки направились в сторону центра; мы нигде не увидели ни души, не услышали ни звука, кроме стука своих каблуков.
— Майлз, что с тобой? — раздраженно спросила Бекки, и я взглянул на нее. Она слегка улыбнулась, но в ее голосе еще оставалась какая-то нервозность. — Ты что, не понимаешь, что я почти влюблена в тебя, неужели ты не видишь? — Она не ждала ответа, а просто посмотрела на меня с недоумением и добавила: — Да и ты в меня, и незачем сдерживать себя. — Она взяла меня за руку. — Майлз, в чем дело?
— Слушай, — сказал я, — я не хотел тебе этого говорить, но на нас лежит проклятие: мы, Беннеллы, обречены оставаться холостяками. Я первый за несколько поколений, который попробовал жениться, и тебе известно, что произошло. Если я попытаюсь еще раз, то превращусь в старую клячу, как и та женщина, которая примет участие в этом деле. На себя мне плевать, но мне не хотелось бы, чтобы ты стала старой клячей.
Она немного помолчала, потом поинтересовалась:
— За кого ты опасаешься — за себя или за меня?
— За нас обоих. Я не хочу, чтобы наши фамилии фигурировали на доске объявлений о разводах в городском суде.
Бекки усмехнулась:
— А ты думаешь, что с нами это случится?
— За мной уже есть такой хвост. Это может стать привычкой. Как тут угадаешь?
— Действительно, как? Твоя логика безупречна. Майлз, я лучше пойду домой.
— Лучше я свяжу тебя по руками и ногам, — отрезал я. — Никуда ты не пойдешь. Но с этой минуты мы даже руки друг другу не пожмем, — я вызверился на нее, — как бы ни было замечательно спать с тобой… рядом.
— Иди ты ко всем чертям, — засмеялась Бекки.
Мы прошли под такие разговоры еще несколько кварталов, и я присматривался ко всему вокруг. Я ездил по улицам Санта-Миры каждый день; в этом квартале я был всего неделю назад. И все, что я видел сейчас, было и тогда — ведь не замечаешь давно знакомое, пока оно не бросается в глаза.
То есть не присматриваешься, не обращаешь внимания, если нет повода. Но сейчас повод был, и я смотрел по сторонам и впервые по-настоящему видел и улицу, и дома на ней, пытаясь вобрать в себя все впечатления.
Я не смог бы точно определить, что именно и почему казалось мне не таким, как раньше; но это было действительно так, хотя словами этого не выразить. Если бы я был художником, то, рисуя, как для меня сейчас выглядела Этта-стрит, искривил бы окна в домах, мимо которых мы проходили.
Я изобразил бы их с приспущенными жалюзи, нижние края которых загибались бы книзу, так что окна напоминали бы глаза под прижмуренными веками, глаза, которые спокойно и враждебно следили, как мы идем по пустой улице.
Я бы показал, как столбы, на которые опираются крылечки и веранды, заключают дома в объятия, защищая их от нашего любопытства.
А сами дома я изобразил бы вынашивающими тайные помыслы, отчужденными и далекими, полными злобы и враждебности к двум фигурам, идущим по улице мимо них. Даже деревья и газоны, улицу и небо над головой изобразил бы темными, хотя на самом деле ярко сияло солнце, и придал бы картине мрачный, угрюмый, пугающий колорит. И обязательно немного сместил бы цветовую гамму.
Не знаю, отразило ли бы это то, что я ощущал, но что-то было не так, и я это знал. И чувствовал, что Бекки тоже знает.
— Майлз, — осторожно и тихо спросила она, — мне так кажется или действительно эта улица какая-то… мертвая?
Я кивнул.
— Ну да. Мы прошли семь кварталов и нигде не видели, чтобы хотя бы в одном доме хоть одно окно красили; никто не чинит крышу или веранду, даже стекла нигде не вставляют; никто не сажает ни деревца, ни куста или травинки и даже не ухаживают за ними. Ничего не происходит, Бекки, никто ничего не делает. И так уже несколько дней, а может, и недель.
Это было правдой; мы прошли еще три квартала до Мейн-стрит и нигде не видели никаких признаков деятельности. Казалось, будто мы находимся среди законченных декораций, где вбит последний гвоздь и положен завершающий мазок краски. Невозможно пройти десять кварталов по обыкновенной улице, где живут живые люди, и не увидеть, чтобы где-то строили гараж или цементировали дорожку, перекапывали огород или обустраивали витрину словом, не увидеть хоть малюсеньких признаков той бесконечной тяги изменять и улучшать, которая присуща роду человеческому.
Мы вышли на Мейн-стрит; там были люди и стояли машины у счетчиков, но все равно улица казалась удивительно пустой и вымершей. Можно было пройти с полквартала и не услышать стука дверей машины или человеческого голоса; так бывает поздно ночью, когда город спит.
Многое из того, что мы сейчас видели, попадалось мне на глаза и раньше, когда я ездил по Мейн-стрит на вызовы; но я не обращал внимания, не присматривался толком к улице, которая всю жизнь лежала перед моими глазами. А теперь я делал это. Вдруг я припомнил пустой магазин под окнами моего кабинета. Потому что теперь в первых же нескольких кварталах — наши шаги гулко отдавались на тротуаре — мы заметили еще три закрытых магазина.
Сквозь плохо забеленные окна видна была грязь и запустение внутри, и было похоже, что магазины стоят пустыми уже давно. Мы прошли под неоновой вывеской бара «Досуг», в которой не хватало нескольких букв. Окна были засижены мухами, бумажные декорации и рекламы напитков совершенно выцвели на солнце: к этим окнам не прикасались уже давно. Мы заглянули в распахнутую дверь, единственный посетитель неподвижно сидел у стойки, ни радио, ни телевизор не были включены — внутри царила тишина.
Кафе «Макси» было закрыто, очевидно, насовсем, потому что стулья возле стойки были отвинчены и лежали на полу. На кинотеатре «Секвойя» над закрытой кассой висело объявление: «Открыто только в субботу и воскресенье вечером». В витрине обувного магазина еще сохранилась рождественская реклама с кучкой детских ботиночек вокруг; отполированная кожа покрылась густым слоем пыли.