Однако "дифференциалы истории", по выражению Толстого, индивидуальные воли не суммировались в единый вектор движения…
Сюжет продолжал развиваться по своим парадоксальным законам.
Князь Василий Лукич Долгорукий, куда более опытный в деле интриги, чем Голицын, прибыв в Москву, должен был немедленно включиться в борьбу. Но его положение осложнялось тем, что он поставил себе целью неотлучно находиться при Анне Иоанновне, дабы уберечь ее от нежелательной информации и дурных влияний.
Это тоже был диковинный замысел — вечно отгораживать императрицу от мира было невозможно. Сама эта попытка ставила и Анну, и Совет в положение вполне двусмысленное. Началось это еще во Всесвятском. Лефорт свидетельствует: "Василий Долгорукий приобретает огромное влияние и власть: он твердо укрепился; он не присутствует в Верховном тайном совете; ищет расположения особы царицы и предоставляет другим разбирать запутанное дело". Лефорт не совсем прав. Князю Василию Лукичу было далеко не безразлично, как будет "разобрано запутанное дело". Он-то знал непрочность положения и собственного, и соратников. Утверждение Лефорта основывалось на той видимости власти, о которой шла у нас речь. Князь Василий Лукич, конечно же по договоренности с другими членами Совета, выбрал необходимый, по его мнению, пост.
Но в словах Лефорта есть нечто иное и более серьезное — он считал, что циничный и беспринципный князь Василий Лукич вполне способен был поступиться конституционной идеей, если бы это сулило ему место фаворита и правителя государства.
Маньян писал после прибытия Анны во Всесвятское: "Князь Долгорукий, подчинив царицу своему влиянию, не покидает ее ни на мгновение, так что во время пребывания царицы вблизи этого города никто не мог с ней говорить, не будучи замечен князем".
Он же через несколько дней: "Он, по-видимому, захватывает в качестве обер-гофмейстера те же должности, которые в прошлое царствование имел при дворе Остерман, происходит ли это вследствие болезни этого министра и только до его выздоровления, или же, как было бы основательнее думать, князь Долгорукий легко может воспользоваться случаем, чтобы стать во главе государственного дела; верно во всяком случае то, что в настоящее время все обращаются к нему; он даже занял апартаменты во дворце, близко прилегающие к апартаментам императрицы, и нет таких любезностей и знаков внимания, которые бы он всюду ни расточал, чтобы снискать любовь каждого и поставить таким образом себя посредником между царицей и вельможами здешнего государства при затруднениях, встречающихся по поводу составления планов новой формы правления".
И здесь надо вернуться к личности князя Василия Лукича и особенностям его карьеры.
Князь Петр Владимирович Долгоруков, известный генеалог, историк-любитель и публицист, в своем сочинении по русской истории дает весьма точную характеристику князя Василия Лукича. Долгоруков часто бывал пристрастен, и в его труде немало конкретных ошибок, но данная характеристика по сути вполне отвечает реальности.
Князь Василий Лукич, человек очень умный, ловкий и двуличный, ухаживал за своим двоюродным братом Алексеем и сыном последнего, Иваном, любимцем царя. Понимая ничтожность отца и сына, он надеялся подчинить их своему влиянию и при их помощи осуществить свои честолюбивые мечты… При помощи герцога де Лириа и иезуитов Василий затеял целую сеть интриг, из которых самой крупной был план восстановления патриаршего сана, с тем чтобы возвести в этот сан князя Якова Федоровича Долгорукого… круглого дурака, которым надеялись вертеть по желанию.
В примечании к этому тексту содержатся подкрепляющие его сведения: "Князь Василий Лукич, племянник известного Якова Долгорукого, не унаследовал прямоты и мужества своего дяди, осмелившегося противоречить и говорить правду в глаза Петру Великому. В молодости Василий Лукич был секретарем русского посольства при Людовике XIV. Он навсегда сохранил привычки и манеры французских придворных. Петр I, хорошо различавший людей, давал Василию Лукичу самые сложные и тонкие поручения. Долгорукий был послом во Франции во время Регентства и с большим блеском представлял Россию во время коронации Людовика XV. Был послом в Варшаве и ездил с секретной миссией в Курляндию. Во Франции Василий Лукич сблизился с иезуитами и обещал им свое содействие в разрешении им въезда в Россию и распространения их пропаганды"[104].
Исходя из этих данных и из того, что мы вообще знаем о князе Василии Лукиче, есть все основания предположить, что он и в критический момент февраля 1730 года затеял интригу с целью оттеснить князя Дмитрия Михайловича и стать фактическим правителем страны.
Перед князем Дмитрием Михайловичем встала еще одна мрачная проблема — все, что он затевал, он затевал вовсе не затем, чтобы поставить во главе государства князя Василия Лукича. И поскольку близость краха была ему не до конца еще понятна, этот новый поворот событий должен был усугубить уныние старого князя.
Алексеев, проанализировав свидетельства послов, писал: "Эта роль посредника, которую взял на себя князь Василий Лукич, была до такой степени двусмысленна, что некоторые подозревали его в тайной агитации против плана Голицына и в намерении восстановить старый порядок, при котором он надеялся стать первым человеком в государстве"[105]. Алексеев прямо опирался на утверждения такого рода: "Некоторые полагают, что он (князь Василий Лукич. Я. Г.) имеет намерение стать во главе государства, внушая для этой цели здешней государыне намерение сделаться неограниченной монархиней, как были ее предки, воспользовавшись для этой цели замешательством, в котором находятся составители проектируемых реформ государственного управления". Догадки Маньяна далеко не во всем соответствуют действительности. У нас нет достаточно веских оснований, зная, что произошло дальше, — а Маньян этого, естественно, еще не знал, — подозревать князя Василия Лукича в намерениях восстановить самодержавие. Но вполне вероятно другое — даже при упрочении конституционной формы правления князь Василий Лукич постарался бы, коль скоро он подчинил бы Анну своему влиянию, занять первое место, оттеснив князя Дмитрия Михайловича.
Однако для тонкого и хитрого дипломата князь Василий Лукич вел себя слишком прямолинейно, и этим немедля воспользовался Феофан.
Архиепископ Новгородский в поведении князя Василия Лукича нашел новый и богатый источник для сильной и убедительной демагогии. Его рассказ о притеснениях, которым подвергалась Анна по прибытии в Москву, демонстрирует нам приемы Феофановой агитации.
Паче же бедное самой Государыни состояние, аки бы пред очами ходящее, на гнев и ярость позывало: не приходит она, не видит, не поздравляет ее народ. А когда тому всюду весть пронеслась, что кн. Василий Лукич, как бы некий дракон, блюдет неприступну и что она без воли его ни в чем не вольна, и неизвестно жива ли? а если жива, то насилу дышит, и что оные тираны имеют Государыню за тень Государыни, а между тем злейшее нечто промышляют, чего другим догадываться нельзя.
Умный Феофан, понимая, что опровергать идеи верховников и шляхетских конституционалистов, ратующих за широкие права "общенародия", есть дело трудное и неверное, избрал иной, самый простой способ и самый низкий уровень агитации. Если сподвижники Остермана оперировали простейшими и испытанными политическими аргументами — внешняя угроза, возможность получить свободы и права из рук императрицы, — то клевреты Феофана агитировали на примитивном и потому надежном уровне дворцовой склоки. Несчастная беззащитная императрица не только угнетена злодеями верховниками, но и сама жизнь ее в опасности. А намерения министров так зловещи, что честное верноподданническое сознание и вместить этого злодейства не может… Феофан обратился к генетической памяти шляхетства, использовав тот же прием, что и противники Нарышкиных. Тогда — в 1682 году — был распущен среди стрельцов слух, что родственники малолетнего Петра извели его старшего брата Ивана (будущего отца Анны). И этот слух, взывающий к естественным человеческим чувствам, подвигнул стрельцов на штурм царских палат.
Нечто подобное происходило и сейчас. Темные намеки Феофана заставляли гвардейцев, главный объект агитации, предполагать нечто более страшное, чем корыстное поведение властолюбивых министров.
Гвардейские офицеры, совершенно запутавшиеся в происходящем, растерявшиеся перед непривычной сложностью выбора, — насколько все было проще в январе 1725 года! — ждали простых решений и простых объяснений. И получали их. А получив, готовы были мстить за свою унизительную растерянность, тем более что это свирепое побуждение прикрывалось благородной задачей спасения законной государыни от коварных узурпаторов.
О широте агитации к 25 февраля и ее устрашающих результатах свидетельствует сам Феофан: "Сия и сим подобная, когда везде говорено, ожила другой компании ревность, и жесточае, нежели прежде, воспламенилась. Видеть было на многих, что нечто весьма страшное умышляют…" Замысел — напасть на верховников "оружною рукою", который возник у наиболее решительных сторонников самодержавия в первые дни нового правления, — теперь, судя по всему, становился определяющим в гвардейской среде.
И Остерман, и архиепископ Новгородский понимали, что вооруженные столкновения в Москве, переполненной возбужденными и не доверяющими друг другу группировками, могут перерасти в хаотическую резню. Они хотели бескровного, во всяком случае на этом этапе, устранения своих противников и потому стали сдерживать радикалов самодержавия. "Тихомирные головы, — пишет Феофан, — к тому всех приклонили, чтобы мятежное иное господство упразднить правильным и безопасным действием".
Один из гвардейских офицеров говорил в эти дни прусскому посланнику Мардефельду: "Несмотря на принесенную присягу, я желаю искренне только одного — видеть верховников публично обезглавленными по приказанию императрицы".