«Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева) — страница 8 из 11

впечатлений».[89] В революции поэту виделся «апофеоз человеческого я, достигшего своего полнейшего расцвета»,[90] 1848 г. был воспринят им апокалиптически — как начало всеобщего разрушения, мирового катаклизма. Это «начало конца», как ни странно, и возродило интерес к жизни. Впечатлений действительно оказалось предостаточно, но они, вопреки страхам Вяземского, не придавили Тютчева, а, наоборот, окрылили его. Он вновь стал писать — и не только стихи: две из трех его политических статей («Папство и Римский вопрос с русской точки зрения» и «Россия и Революция») созданы им именно в 1848-49 гг. К этому же времени относятся обширный замысел и наброски трактата «Россия и Запад».

А через год, в 1850 г. начался долгий, 14-летний период его последней любви — к Елене Денисьевой. Роман бурный, страстный, безоглядный, мучительный — дар судьбы на склоне лет (Тютчеву было 46 в начале их связи), когда уставший от жизни поэт не чаял ничего подобного. Уже после смерти своей возлюбленной (в 1864 г.) Тютчев напишет: «Эта тоска — невыразимая, нездешняя тоска… уже 15 лет тому назад я бы подпал ей, если бы не Она (т. е. Денисьева. — Н.И.). Только она одна, вдохнув, вложив в мою вялую, отжившую душу свою душу, бесконечно живую, бесконечно любящую, только этим могла она отсрочить роковой исход».[91] Здесь он не вполне точен и не вполне верен себе: тоска и скука жизни завладели им намного — на целое 10-летие — раньше. И даже эта, столь сильная любовь не могла ее полностью вытравить: уже цитировалось письмо Тютчева 1856 г., где он признается, что «чувство тоски и ужаса уже много лет, как стало обычным моим душевным состоянием».

Это чувство стало фоном его жизни — безнадежно мрачным, мглистым, тревожным. Но фон не может составлять всего содержания, не может исчерпывать всей сути. «Банальная жизнь, жизнь внешняя» действительно «идет своим чередом», и человек должен идти вместе с ней. Другой вопрос — как это сделать, как вплести себя в ее причудливые кружева, каким способом замирить конфликт между своим «Я» и «целым внешним миром». У каждого свой ответ на этот вопрос. Тютчевым такой сферой примирения и применения своих сил была выбрана политика, конкретнее — внешняя политика. Захваченный ею, Федор Иванович — эта созерцательная, бездейственная, даже ленивая натура — становился воплощенной целеустремленностью, упорно добивался своей цели, неугомонная энергия так и била из него фонтаном идей, проектов, замыслов. Он забывал о своей тоске, которая съеживалась до едва различимой точки на горизонте жизни.

Но что же заставляло его отдаваться всем своим существом во власть этого «внешнего» мира, который для Федора Ивановича, по его собственным неоднократным признаниям, был «тошнотворной» реальностью? Ответ один: политика неотделима для него от служения России. Если христианская вера оказалась неприемлема для него — ее заменила вера политическая, вера в Россию, в ее Предназначение и великое будущее. В некрологе на смерть Тютчева так охарактеризована эта вера: «Чувство, в котором сосредоточивалась вся его душа, вся его природа, умственная и нравственная, — это его патриотизм, его вера безграничная в будущее России, в ее судьбы, в ее миссию историческую и провиденциальную».[92] Россия стала смыслом жизни, и чем ближе к концу, чем быстрее шли годы, — тем большим содержанием наполнялся этот смысл. В последнее десятилетие жизни Тютчева Россия и политика затмили все другие интересы и чувства, даже его поэзия приобретала все более политизированную окраску. Он все больше создавал стихи на случай или откровенно политические стихи-лозунги, стихи-воззвания. Россия была своеобразной религией поэта-мыслителя, ей одной он поклонялся, ей одной готов был пожертвовать всего себя.

Еще в 1843 г., до окончательного возвращения в Россию, Тютчев писал родителям: «Хоть я и не привык жить в России, но думаю, что невозможно быть более привязанным к своей стране, нежели я, более постоянно озабоченным тем, что до нее относится».[93] Позже его жена сообщала в письме к брату: «Мой муж не может больше жить вне России; величайший интерес его ума и величайшая страсть его души — это следить день за днем, как развертывается духовная работа на его родине, и эта работа действительно такова, что может поглотить всецело».[94] Личная жизнь и жизнь страны были слиты Тютчевым в одно неразделимое, неразрывное целое. Читая его письма, поражаешься той легкости, с какой он переходит от тем семьи, здоровья, быта, светских новостей к темам внешней политики, международных конфликтов, внутрироссийских политических дрязг и интриг. Это его сфера — в ней он чувствовал себя как рыба в воде.

Политика и ее глубинный смысл как настоящего истории помогали выжить и пережить самые страшные, «роковые» периоды жизни. После смерти Елены Денисьевой, придавившей Федора Ивановича, его горе и скорбь не знали пределов (боль усиливалась и тем, что он не мог излить ее самым близким людям — жене и дочерям, хотя те все знали и глубоко сочувствовали). В таких словах он описывает свое состояние А.И. Георгиевскому: «Не живется, мой друг, не живется… Гноится рана, не заживает. Будь то малодушие, будь то бессилие, мне все равно…», «жизнь утрачивает способность возродиться, возобновиться».[95] И тут же он переходит на изложение злободневных политических вопросов, заботивших его в то время, высказывает свои мнения, надежды, прогнозы. Но затем, словно вспомнив о своей боли, которая никуда не уходила — только на миг заслонилась гигантом — Россией, он продолжает: «Но довольно. Нет мочи притворяться, скрепя сердце, говоря с участием о том, что утратило для меня всякое значение».[96] Личная драма сплетается с драмой истории в клубке страданий, любви, надежд и упований. Вера в Россию побуждала Тютчева к деятельности, деятельность спасала от отчаяния.

Если бы не эта безграничная вера и любовь — кто знает, что сталось бы с Федором Ивановичем после смерти возлюбленной. Анна Тютчева писала в то время об отце, что ему «самому недолго осталось жить» — так велико оказалось его горе, «которое недоступно утешениям религией».[97] Быть может тоска по ушедшей в скором времени загасила бы тлевший в груди поэта огонь, увела бы и его в могилу вслед за Еленой Александровной. Но… Россия звала, настоятельно требовала внимания к себе. Потребность слышать, как «осязательно бьется пульс исторической жизни России»,[98] дала возможность жить и служить на благо родины еще целых 9 лет — лет, наполненных напряженной, содержательной, богатой плодами деятельности жизнью.

По словам Вадима Кожинова, «политическая деятельность Тютчева в конце 50-х — первой половине 60-х годов» была столь «широкой и напряженной», что «для того, чтобы показать ее во всем объеме, потребовался бы обширный трактат историко-дипломатического характера». И «есть все основания утверждать, что подлинным идейным и волевым истоком многих внешнеполитических акций России с начала 60-х и до начала 70-х годов был не кто иной, как Тютчев. При этом он не только не стремился к тому, чтобы обрести признание и славу, но напротив, предпринимал все усилия для того, чтобы скрыть свою основополагающую роль, думая только об успехе дела, в которое верил».[99] Вера оказывалась сильнее «пошлой действительности», сильнее тоски и ужаса, коль ежедневно, ежечасно побуждала отождествлять самого себя с предметом этой веры, свои интересы с интересами дела, а следовательно, с интересами России.

Как личную катастрофу Тютчев воспринял поражение России в Крымской войне 1853-56 гг. и унизительный для державы Парижский мир. Еще до падения Севастополя он писал в июне 1854 г.: «Мы накануне какого-то ужасного позора, одного из тех непоправимых и небывало постыдных актов, которые открывают для народов эру их окончательного упадка».[100] Позже, уже после севастопольской катастрофы крик души достигает наивысшей степени отчаяния: «Никогда еще, быть может, не происходило ничего подобного в истории мира: держава, великая, как мир, имеющая так мало средств защиты и лишенная всякой надежды…».[101] Можно приводить бесчисленные свидетельства того отчаянно-тревожного состояния Тютчева, в котором он находился эти несколько лет, — и это человек, не занимавший никаких официальных политических должностей! Все эти свидетельства твердят об одном: Тютчев переживал позор России как свой собственный, личная тревога за будущее страны достигла в этот период своего пика. В январе 1856 г., когда велись унизительные для России переговоры о мире, Эрнестина Федоровна засвидетельствовала в письме к брату: «Мой муж обезумел от ярости…»[102] Стоит ли говорить, что последующие 15 лет, вплоть до опубликования в октябре 1870 г. циркуляра о расторжении Парижского трактата, устранявшего последствия Крымской войны, все усилия Тютчева были направлены именно к этой цели — к возвращению России на верный путь?[103]

Тютчев — человек крайностей. Можно сказать, что вся его жизнь прошла в напряженном метании, в перепадах от абсолютного нуля к абсолютному максимуму — от полнейшего бездействия к неустанной вдохновенной деятельности. Середины он не знал и не любил: «Тютчев… не любил полумер ни в искании идеала, ни в искании красоты, ни в увлечении, ни в отвращении ко злу»,[104]