Межа — страница 21 из 73

ь об этом, так же странным казалось и то, что он теперь находился здесь, у Шуры; он не спрашивал себя, для чего он здесь; он просто мысленно перебирал в памяти то, как очутился здесь, перебирал весь ход событий сегодняшнего вечера, начиная с того, когда он вышел после работы из отделения. Он не думал тогда о Шуре, а был весь поглощен «парфюмерным делом»; допрос двух сотрудниц из главной базы снабжения и сопоставление их показаний с показаниями других людей, проходивших по делу, привели Егора к неожиданному выводу, что возглавлял «парфюмерщиков» не директор магазина, а тот самый некий «доктор тэжэ» Сивирин, который составлял рецепты смешивания дорогих духов с дешевыми и у которого на дому была обнаружена целая лаборатория. Подтвердить это определенными фактами Егор пока не мог, но чувствовал, что именно здесь нить для раскрытия преступления, что конечно же всем заправлял Сивирин и что этот «доктор тэжэ» был наверняка связан с другими парфюмерными магазинами и отделами, и теперь надо было искать и устанавливать эту связь. В общем, дело, которое представлялось завершенным, было, в сущности, не только не завершенным, но лишь начатым, — об этом думал Егор, выходя из отделения, это удручало и озадачивало его. «Все придется делать заново, все сначала», — говорил он себе, представляя Сивирина, его потертую, как у старого часовщика, жилетку и седые, взъерошенные волосы… Обычно Егор возвращался домой тоже через базарную площадь, но теперь он еще издали заметил, что рыночные ворота закрыты, и, подойдя ближе и остановившись как раз под светящейся рекламой, снова взглянул на них; за воротами, за базарной площадью возвышался большой пятиэтажный жилой дом — там жила Шура, он знал это, знал, в каком подъезде и на каком этаже, потому что однажды провожал ее после дежурства; он подумал, что одно из окон — ее окно, и попытался взглядом отыскать его; в то время как он делал это, он вспомнил, что утром, когда разговаривал с ней, у нее было необыкновенно живое и привлекательное лицо, вспомнил прическу, шею, плечи, бусы на груди и вокруг шеи, платье — всю ее, чуть начавшую полнеть, но стройную и женственную, — и ему захотелось зайти к ней. Он вдруг почувствовал, полностью не осознавая пока этого своего чувства, что ему снова надо увидеть Шуру, и он зашагал в обход базарной площади к ее дому. В эту минуту для него уже не существовало ничего, кроме Шуры; не было ни Сивирина, ни старика Ипатина, чье посещение все время вызывало в Егоре странное и неловкое ощущение вины; он думал лишь о Шуре, волновался и, когда поднялся по лестнице на четвертый этаж и остановился у двери квартиры, на минуту заколебался, входить или нет. В конце концов нажал кнопку звонка и за открывшейся дверью увидел в полутемном коридоре Шуру.

«Вы?»

«Да, я. За вами, хотите в кино?»

«Сейчас?»

«Сейчас».

«Вы входите, я хоть переоденусь».

Переодевалась она долго, уйдя на кухню, а Егор все это время сидел в комнате и листал старый номер «Сибирских огней», лежавший на столе. Когда она, войдя и сказав: «Что вы в темноте!» — включила свет, и он увидел ее при ярком свете люстры, — стоящая у стены и все еще державшая руку на выключателе, она была еще привлекательнее, чем та, какою он представлял ее себе в воображении, идя сюда; на ней было то же коричневое платье, те же бусы, собранные из мелких деревянных кубиков и квадратов, оживлявшие строгий рисунок платья, так же безукоризненно уложены волосы, но опять, как и утром, больше всего поразила Егора ее лицо, и так же, как утром, он подумал, глядя на нее и стараясь не встретиться с ее взглядом: «Как же я раньше не видел это!» Он думал потом об этом на улице, когда шел с ней, держа под руку, и свет фонарей и пестрых вечерних витрин освещал им дорогу; и когда сидели в зале кинотеатра, а на экране за колючей проволокой стояли два человека в полосатых арестантских робах, должные убить друг друга и не желавшие делать это, и желавший этого немецкий солдат на вышке, наблюдавший за ними, — когда сидел в зале, видел это на экране и, поглощенный этим фильмом, все же каждую секунду чувствовал ее близость, теплую руку в своей ладони, плечо, прижавшееся к его плечу. Он и теперь ощущал это прикосновение плеча и чувствовал в ладони ее руку. Но одно смущало его весь сегодняшний вечер: то, о чем он разговаривал с ней прежде, сейчас представлялось неуместным и скучным; надо было говорить о другом, но этого другого у него пока не получалось. «Что же я молчу, как олух!» — говорил он себе, возвращаясь из кинотеатра и подходя вместе с Шурой к ее дому. «Зачем я согласился, зачем этот кофе!» — говорил он себе сейчас, стоя у окна и глядя на безлюдную, залитую лунным светом базарную площадь.

— Вы любите с молоком или черный? — спросила Шура.

— Мне все равно.

— Тогда будем с молоком.

Он слышал, как она выключила газовую плитку, как расставила чашечки на столе и высыпала в хлебницу печенье; потом подошла к нему, стала рядом, и он шеей, щекой ощутил ее дыхание; он повернулся и прямо перед собой увидел ее лицо, увидел брови, глаза, губы; то выражение ее глаз, какое поразило Егора утром и какое он, идя сюда, старался расшифровать и прочесть, теперь, казалось, было еще сильнее и откровеннее; но он уже не рассуждал и не расшифровывал; он обнял Шуру и притянул к себе; он намеревался сказать ей: «Какие у вас глаза, Шура!» — но вместо этого, чувствуя, что она не сопротивляется, чувствуя ладонями, кончиками пальцев шерстяную ткань ее платья, скользящую рубашку под платьем, тело под рубашкой, упругое и теплое, — чувствуя это, видя выражение ее глаз и не думая ни о чем в эту секунду и останавливая дыхание, он еще ближе притянул ее и поцеловал.

— Зачем вы это?

Егор не ответил.

— Зачем это? — повторила она, совсем высвобождаясь из его рук, на миг отступая от него и поправляя платье.

Но Егор опять протянул ее к себе.

— Не надо… окно… с улицы все видно.

— А мы задернем шторку.

— Не надо, зачем?

— Я люблю тебя, Шура, люблю, люблю!.. — Егор снова прижал ее к себе, чувствуя и радуясь тому, что она сопротивляется, и чувствуя ладонями, кончиками пальцев, теперь обостреннее, шерстяную ткань платья, скользящую рубашку под платьем и тело, упругое и теплое; он делал сейчас то, что минуту назад представлялось ему невозможным, обнимал и целовал ее, молча, ничего больше не говоря ей и не обращая внимания на ее слова:

— Зачем это?

— Зачем?

Теперь, когда Егор засыпал, прижимаясь щекой к ее плечу, и все успокаивалось в нем: и дыхание, и лицо, и ослабевало напряжение его сильных рук, — и она чувствовала это, как чувствовала свое насладившееся, уставшее и отдыхавшее тело, — она словно пробуждалась ото сна, и это пробуждение было приятно ей. «Я люблю тебя, Шура, люблю, люблю!» — повторяла она слова Егора, вслушиваясь в свой собственный мысленный голос и улавливая в нем все нужные и дорогие ей интонации его голоса. Она как бы заново переживала все случившееся. «Мой, мой!» — говорила в ней женщина, стремившаяся взять все от этой минуты и боявшаяся того, что эта минута может не повториться. «Мой, мой!» — те же слова произносила в ней другая женщина, воображавшая свое будущее. Но она не думала, как по утрам будет вставать и готовить ему завтрак, — это разумелось само собой, она лишь чувствовала это, зная, что будет делать все с удовольствием и уже теперь, не испытав той минуты, вся замирала от нежности и любви к нему; она не думала и не представляла себе, как будет стирать и гладить его рубашки, чистить ему костюм, и следить за тем, чтобы он всегда был аккуратно одет, — и это разумелось само собой, было ее чувством и выражением любви и нежности к нему; она не думала о ребенке, это чувство будущего материнства так же жило в ней, как и все ее представления о семейном счастье, и Егор, лежавший рядом, был для нее в одно и то же время и тем маленьким и теплым существом, которого она любила, и ласкала, и готова была защищать от всяких бед, как мать, и большим, сильным, ее мужем, которого она сейчас почти обожествляла в порыве нахлынувших чувств. Она прислушивалась к нему, спящему, и не шевелилась, чтобы не разбудить его; она чувствовала запах его волос, слышала тихое, спокойное биение его сердца и улыбалась своим мыслям. Но вместе с тем счастьем, какое она испытывала сейчас, вместе, с тем, как она мысленно представляла, как теперь будет появляться среди знакомых, гордясь своим замужеством, и как на взгляды мужчин будет отвечать лишь понятною ей самой молчаливою усмешкой, — вместе с этим, что уже само по себе составляло для нее целый мир, она ожидала от своего будущего чего-то большего, чем только это женское счастье. Его мир шире и интереснее, чем ее, она всегда чувствовала это, и чувствовала это особенно теперь; она гордилась Егором сейчас еще больше, чем в те минуты, когда слушала его смелые и умные высказывания. «Мой, мой!» — торжествовало в ней все: и мысль и тело.

В то же время, как она все более освобождалась от ощущений той минуты, и сознание совершившегося будоражило в ней мысли и переносило в воображенный мир, веки ее тяжелели, она чувствовала подступающую к ней и охватывавшую ее дремоту и, не в силах бороться с ней, медленно и нехотя засыпала. Она засыпала с тем чувством радости, какое еще не испытывала никогда, и радость эта была во всем: в том, что она отдыхала теперь после всех дневных и вечерних волнений и переживаний и что волнения те были для нее лишь далеким и приятным воспоминанием; в той тишине, которая наполняла теперь комнату, сумраке, сгустившемся по углам, и белом лунном свете на подоконнике, за тюлевой шторой, и в отблеске этого света на спинке кровати — во всем, что окружало ее, стушевывалось и растворялось в ночной комнатной темноте, а когда она опускала веки, продолжало еще жить перед ее мысленным взором.

XI

В этот же вечер на другом конце города, на Кордонной, тихой и неосвещенной улице, в своем доме умирал Ипатин. Он умирал тяжело, в полном сознании; глаза его были открыты и сухи, худые руки, желтея и остывая, спокойно лежали поверх одеяла; он весь был неподвижен и чувствовал, как медленно и неотвратимо силы покидают его. Он понимал смысл надвигавшейся минуты, смысл небытия, но мучительным было для него не это сознание смерти, а то, что те остаются жить,