Межа — страница 31 из 73

«Может быть, останемся здесь, — сказала она Андрону осенью, когда закончились полевые работы, выпал снег и Андрон стал собираться в город, чтобы по первопутку, пока не ударили морозы, увезти полученные на трудодни хлеб и картофель. — Живут же люди, и мы будем жить».

«Нет».

«Оставайся, Андрон, на избу ссудим», — сказал председатель, пришедший проводить их.

«Нет!»

«Отчего же?»

«У вас своя дорога, у меня своя».

«Куда же она привела, эта дорога? Чего добились? Всю жизнь только и делали, что маялись: и работать как будто работали и заработанного боялись, — думала она потом, оглядывая прошлое. — А ведь была возможность, остались бы и жили, как все, как другие…» Именно то, что она могла, но что в силу своей привязанности к мужу и в силу необъяснимого, как ей представлялось теперь, — хотя, впрочем, она все понимала и все вполне могла объяснить себе, — упорства Андрона не жила, «как все, как другие», а лишь постоянно таилась, оглядывалась на совершаемые им чаще незаконные и отвращающие, как было в войну с хлебом, кольцами и серьгами, но иногда безобидные дела, даже приносящие добро людям, как это было уже в старости, незадолго до смерти, когда он вдруг принялся чинить валенки и сапожничать, — именно это, что она могла, но что в силу непостижимых ею теперь причин прожила не «как все, как другие», и составляло главный предмет ее тревог и раздумий. Они, эти раздумья, охватывали ее и сейчас, когда она сидела перед гробом Ипатина и в ужасе шептала: «Господи боже!..»

Давно перевалило за полночь.

За городом, в степи, начинался рассвет.

Как ни казалось Настасье, что она не сможет заснуть в эту ночь, как ни была она возбуждена и расстроена, с приближением утра все чаще и чаще смыкались ее отяжелевшие веки, все явственнее чувствовала она усталость во всем своем старческом теле и все менее было у нее сил сопротивляться этой усталости и дремоте; она облокачивалась на спинку стула, голова ее склонялась набок, и только что будоражившие сознание картины, какие рисовало ей воображение, сливались в одно серое полотно, на котором уже нельзя было ничего разобрать, и мысли как бы отдалялись, превращались в какой-то монотонный и убаюкивающий шепот, и вся она словно проваливалась в небытие. Но минутами что-то еще будто встряхивало ее, она мгновенно открывала глаза, и то унылое зрелище — гроб, свеча, отпевальщицы — вновь возвращало ее к еще не совсем затихшим в ней переживаниям. Прежде чем заснуть, она успела еще сменить догоревшую в руках Ипатина свечу и снять застывшие на его холодной и желтой коже капельки воска; потом укрыла клетчатой шалью умостившуюся калачиком на сундуке Марфу и предложила Ефросинье прилечь на кровать; сон как будто развеялся, пока она делала это, и когда снова села на стул, опять с ясностью, как час назад, подумала о брате, которому завтра ли, послезавтра ли, но надо было все же написать о своем горе — смерти Ипатина, — и то, что брат непременно приедет («Может, угомонился к старости», — думала она в утешение), и то, для чего приедет, бросало ее, как и час назад, в неприятный озноб.

Вглядываясь в мертвое лицо старого Ипатина, она по-прежнему видела в нем выражение: «На светлый день», — и выражение это уже не было для нее лишь внешним сходством с покойным Андроном.

Как-то однажды, когда она уже жила с Ипатиным, гостил у нее брат Семен. Уезжая, он сказал ей:

«А старик-то с мошной».

«Что ты!»

«Сколько и где, не знаю, а что есть, поверь, насквозь вижу».

«Да что ты!»

«Не будь дурой-бабой!»

Она не поверила тогда брату, потому что у нее было свое мнение о старом Ипатине; но теперь, с той минуты, как увидела на мертвом лице это выражение: «На светлый день», — ей казалось, что брат был прав. «Господи, дай же им наконец приют и покой!» — снова и снова, уже засыпая, шептала она морщинистыми губами. Она теперь просила за всех троих — Андрона, Ипатина и брата Семена, — видя в них одну и ту же непостижимую для нее, отталкивающую и ужасающую сущность.

Утро застало Настасью спящей на стуле.

IV

Шура, казалось, была вполне счастлива и счастью своему радовалась молча, незаметно и скрытно от других. В то время как круг ее повседневных дел и забот оставался прежним и ничто будто не могло ни нарушить, ни изменить привычного ритма ее жизни, внутренний ее мир, которым она жила более, чем этим, внешним, открывался перед ней той своей ласковой и обнадеживающей стороной, той иллюзорной прелестью, какая может грезиться лишь молодым женщинам и лишь в минуты счастья. Когда Егор на рассвете ушел от нее, шум его шагов уже затих в лестничных пролетах, а она все еще стояла у двери, прислонясь к ней, и тишина ей казалась наполненной им, звуками его шагов, его улыбкой, шепотом: «Какая ты, Шура!» Ей не надо было думать, какая она; она чувствовала, что она красива и нравится Егору, и оттого счастье переполняло ее. Она уже по-другому видела свою комнату и обстановку в ней, — все было как бы обновлено его пребыванием здесь и жило теперь другой, новой и более объемной жизнью, чем прежде; все представлялось Шуре иным, как бы освещенным тем же мягким и теплым светом, каким светилась сейчас ее душа, возбужденная и согретая думами о нем. «Нет, нет, я никогда и никого так не любила; боже мой, как я его люблю!» — говорила она себе, забывая и не желая вспоминать ничего прошлого и живя только этой минутой счастья.

Она еще стояла у окна и смотрела на пустынную синюю улицу; потом лежала на кровати, совсем по-детски подогнув колени и укутавшись в одеяло. В это утро, собираясь на работу, она долго обдумывала, что ей надеть. Она понимала, что сегодня должна выглядеть лучше, чем вчера, перебирала все свои платья, примеряя их перед зеркалом, и никак не могла выбрать, что же теперь более всего пошло бы ей. Она то включала, то выключала утюг, решая, что бы погладить, и поминутно оглядывалась на стрелки часов, которые двигались, как ей казалось, быстрее обычного. «Может, это?» — говорила она, прикладывая к плечам голубое платье, и тут же отбрасывала его. «Может быть, юбку с кофточкой?» Но кофточка выглядела старомодной, и она снова брала в руки платье. Она думала, что вся ее судьба теперь будет зависеть от того, что наденет она, и то, что у нее не было другого и лучшего платья, чем узкое коричневое, в котором она ходила вчера, представлялось ей роковым. «Что же мне надеть сегодня, что?» — со страхом спрашивала она себя. Между тем любое платье было бы теперь хорошо ей, потому что особенными и привлекательными были ее лицо и глаза, помимо ее воли отражавшие все ее чувства.

В конце концов она оделась так же, как была одета вчера, и, увидев себя в зеркале и отметив про себя, что все же именно в этом платье она понравилась Егору, она немного успокоилась; она успокоилась совсем, когда уже на работе все и всегда замечавшая Анастасия Михайловна, внимательно оглядев Шуру, с восторгом и завистью (Шуре же казалось: с радостью и восторгом за нее) сказала:

— Удивительно идет тебе это платье!

Обычно молчаливый и строгий начальник паспортного стола, будто в противоположность Анастасии Михайловне никогда и ничего не замечавший, сегодня тоже несколько раз внимательно и с удивлением, прямо из-под очков посматривал на Шуру, особенно когда она вставала, шла к сейфу и обратно; Шура чувствовала на себе эти взгляды, и ей было приятно. Она жила весь этот день необычным и как бы раздвоенным желанием: хотелось непременно и теперь же увидеть Егора, и она боялась встретиться с ним вдруг, здесь, на людях. Каждый раз, когда открывалась дверь и кто-нибудь входил в комнату, она опускала голову и не решалась посмотреть на того, кто вошел; со страхом и замиранием ждала она, когда вошедший скажет первое слово. «Не он», — успокаивалась она, едва начинался разговор возле стола начальника. Она почти не выходила в коридор, боясь все того же — встречи с ним; в обеденный перерыв, когда Анастасия Михайловна, захлопнув окошечко и по обыкновению ничего не трогая и не прибирая на столе, встала и пригласила Шуру в буфет, поспешнее, чем нужно бы, и не задумываясь в первую секунду над своим ответом, Шура сказала: «Нет, не могу», — и живое, возбужденное лицо ее залилось краской. Но она все же пошла в буфет, потому что не могла не уступить настоянию Анастасии Михайловны.

— Ну, Шурочка, видела я вчера этого молодого священника из Никольского, — говорила Анастасия Михайловна, держа Шуру под руку и спускаясь с ней по ступенькам к буфету.

«Здесь? Нет?» — думала Шура, не слушая Анастасию Михайловну.

Народу в буфете было много, но Шура никого не видела; перед ней мелькали только синие кители и синие фуражки с красными околышами, и в шуме голосов она старалась уловить его голос; каждую секунду она ждала, что вот-вот Егор подойдет и скажет: «Здравствуй, Шурочка!» — и все увидят и поймут, почему он подошел, и это смутит ее, и всем еще яснее станет всё, и она заранее, только еще думая об этом, чувствовала себя смущенной и краснела. Пирожки и кофе казались безвкусными; из того, что говорила ей Анастасия Михайловна, то и дело бумажной салфеткой промокавшая свои полные, крашеные губы, Шура почти ничего не слышала и не воспринимала. «Священник… молодой… Почему Егор не приходит? Почему его нет здесь?» — думала она, глядя на Анастасию Михайловну.

— Да, послушай, — опять беря под руку Шуру, как только они вышли из буфета, и наклоняясь к ее лицу, начала Анастасия Михайловна. — Я не говорила, что тебя разыскивает кто-то из родственников?

«Сейчас он встретится, он, наверное, приходит позднее…»

— Я не говорила тебе об этом? Но, знаешь, пока между нами. Мне это по секрету знакомая из адресного бюро сказала. Она тебя знает. Может быть, он и не родственник вовсе. У тебя же-нет родственников?

— Никого у меня нет.

— Ну вот.

«Не он», — думала Шура, глядя на спускавшегося по ступенькам майора Теплова.

День для Шуры был долгим и мучительным; мучительным было и само счастье, которое испытывала она, потому что, и это она хорошо сознавала, счастье было более воображенным, чем настоящим, и все еще должно только решиться, и мучительным было ожидание вечера, когда все должно решиться. «Так не может быть, как сейчас. Он-то что? Как он?» — спрашивала она себя, и ей все настоятельнее хотелось еще до конца работы увидеть его. Сомнение сильнее охватило Шуру, когда она пришла домой, так и не увидев Егора. Но она ждала его теперь дома, прислушиваясь к каждому шороху и стуку за дверью, на лестничном пролете, и опять те же «он», «не он», мысленно, со страхом и разочарованием произносившиеся ею, волновали ее. Она сняла и заново отутюжила свое коричневое платье, помявшееся за день и выглядевшее уже не так, как хотелось. Торопясь, она принялась переделывать прическу, нервничая оттого, что волосы плохо слушались ее рук. Уже темнело, и вся она, опрятная и строгая, осмотревшая на себе все и нашедшая все вполне приличным и шедшим ей, стояла у окна и ждала, а Егор все не появлялся. Базарная площадь была пустынной, фанерные ларьки, мясной ряд, прилавки — все казалось серым, неприветливым, и синие фосфорические потоки света от рекламы «ДАМСКИЙ САЛ