Межа — страница 46 из 73

«Что же он еще мне говорил? — подумал Николай. — Что он еще сказал мне относительно историй?»

«У вас нет главного, нет правильного стержня, нет того настоящего комплекса проблем, какие выдвигает теперь жизнь».

«Стержень, стержень», — продолжал повторять Николай, вслушиваясь в непривычное для него звучание этого слова.

Он еще посмотрел в ту сторону, где в общем уличном потоке машин скрылась машина профессора Голованенко, и неторопливо зашагал от института прочь. Он пошел домой, потому что ему некуда было идти. Дома, когда он вошел в столовую, он лег на диван, не раздеваясь, точно так же, как это сделал вчера его отец, и лежал тихо, не ворочаясь и даже не шевелясь; но в то время как внешне он как будто оставался спокойным (как это всегда бывало с его отцом) и только лицо выглядело чуть напряженнее и бледнее обычного, в голове его происходило мучительное движение мыслей. Он должен был бы теперь, после разговора с Матвеем Петровичем и особенно после встречи с профессором Голованенко, усомниться в своей работе, должен был бы пересмотреть те свои взгляды на жизнь и историю, какие представлялись неверными им, должен был бы задуматься над тем, как и что нужно исправить и дополнить в рукописи, но все его мысли в эти первые минуты, когда он вернулся домой, напротив, были направлены на то, чтобы не согласиться с ними. Он как бы продолжал мысленно разговаривать, отвечая то Матвею Петровичу, то профессору Голованенко так, как он не смог ответить им прежде, когда слушал их; теперь же у него было время для размышления и обдумывания каждой фразы. «Качество земель… степень механизации… это важно, конечно, но все заключается как раз в том, что я поднимаю совершенно иные вопросы, — отвечал он профессору. — Именно психологические, да, психологические. И важен мне не весь длинный исторический путь деревни, а короткий отрезок, и я не делю на героическое и негероическое, — мысленно говорил он, отвечая уже своему старому учителю. — Меня интересует другое: отношение к труду, преемственность профессии хлебороба, и важность этого вопроса отрицать нельзя. Недостаточность фактов, случайность фактов — это другое дело», — думал он, продолжая отыскивать оправдания своей неудавшейся, как он уже чувствовал теперь, работе и продолжая упрекать особенно Матвея Петровича в том, что тот не понял главного замысла. «Но почему?» — спрашивал себя Николай. Снова представилось ему состояние учителя, каким он покинул его в больнице; он вспомнил его худое лицо и болезненное, какое-то даже тусклое выражение глаз, и вновь, как и час назад, когда только-только вышел из больничного сада, подумал сейчас, что если бы не болезнь, Матвей Петрович, наверное, разобрался бы во всем и понял бы все.

Он все еще лежал на диване, хотя чувствовал, что ему было тяжело и утомительно лежать, а надо было что-то делать, что-то предпринимать, двигаться, говорить, спорить; но спорить и говорить (кроме как мысленно) ему было не с кем, и он не поднимался с дивана.

«В одном, пожалуй, Матвей Петрович бесспорно прав: надо пройти по России, — наконец сказал себе Николай. — И я сделаю это, пройду по России и доберусь до корня вопроса. Будут другие выводы, ну что ж, пусть будут другие, но уже тогда никто не сможет упрекнуть или опровергнуть меня. Да, я пройду по России», — повторил он, испытывая радость от сознания того, что он совершит это, и не думая пока о том, насколько выполнима эта затея. Он как будто все еще не был согласен с ними; ему казалось, что все, что он совершит теперь, он совершит ради своих убеждений. Но это был лишь тот ход рассуждений, который позволял удобнее и спокойнее думать о себе. «Рукопись плоха и не завершена, но не то плохо в ней, что считают они, а то, что вижу и считаю я».


— Ты уже дома? — сказал Богатенков, входя в комнату и видя Николая лежащим на диване.

— Да.

— Ну, что сказал тебе твой учитель?

— Что сказал… Плохо.

— То есть как? Он что, в больнице читал? — спросил Богатенков, как будто это могло иметь значение, где читалась рукопись. — Ну-ка, расскажи мне, что он сказал.

Богатенков уселся в кресло напротив Николая и только теперь, внимательно посмотрев на сына, заметил выражение смятения и напряженности на его лице. В то время как Николай, поднявшись и слегка потягиваясь, как будто после дремоты, потирал ладонью лоб и глаза (несомненно, для того, чтобы скрыть от отца свое волнение), лицо его оказалось на свету и было хорошо видно отцу. «Что же он такое сказал ему? — сейчас же подумал Богатенков, сразу вспомнив свое вчерашнее впечатление, какое было у него, когда он читал рукопись сына. — Что он мог сказать ему: плохо или неверно»? Он проследил взглядом, как Николай прошелся по комнате, разминая плечи. Он не торопил сына, потому что никогда и ни в чем не любил поспешности, но вместе с тем ему было сейчас неприятно ждать и смотреть на сына; он как будто видел в сыне то проявление слабости, какое было всегда противно самому Богатенкову. Ему казалось, что сам он никогда не испытывал этого, ни в молодости, ни теперь, какой бы стороной ни поворачивалась к нему жизнь, а что, напротив, всякий раз, как только приходилось ему трудно, как, впрочем, трудна было ему и теперь, он становился тверже и решительнее.

— Так что же сказал тебе твой учитель? — снова спросил он, как только Николай остановился напротив него.

— Он сказал, — беря стул и присаживаясь, начал Николай так же неохотно, как только что вяло и неохотно потягивался и разминал плечи, — что в общем-то я и сам знал: по одной деревне истории не пишут. Истории, — повторил он с явной и нескрываемой усмешкой и над собой и над своей рукописью. — Мне надо назад, в Федоровку, отец.

— Уже нагостился? Для чего?

— Работать. Видишь ли, отец, как бы это объяснить тебе получше… Ну конечно же все у меня на материале одной деревни, и отсюда неудачи. И Матвей Петрович, что ж, он прав. — Он не стал говорить отцу, что рукопись еще читал и профессор Голованенко. — Но ведь у меня свой замысел, понимаешь… ну… я чувствую, что где-то и что-то упустил и сделал не так, но… Да вот хотя бы о хлеборобе, о преемственности этой профессии, помнишь, как я рассказывал тебе и Даше. — Николай как будто оживился, произнося это. Но он не стал говорить ему всего, о чем только что, перед его приходом, думал и решил для себя, — пройти по России, — потому что уже сама эта мысль, как ему казалось, сейчас же должна была вызвать протест со стороны отца. «Пусть лучше живет и работает спокойно, для чего ему знать это», — про себя подумал он. Но отец смотрел на него и ждал, и Николай снова заговорил: — Я хочу вернуться в Федоровку, мне это крайне необходимо, и ты должен понять это. Мне нужно работать, нужно запрягаться. — И он не спеша и стараясь больше смотреть на свои руки, чем на отца, принялся разъяснять ему, как иного еще можно разыскать новых материалов в белодворском архиве, и как он будет разыскивать эти материалы, как начнет записывать и сопоставлять новые факты, рассказанные ему жителями Федоровки и, может быть, двух-трех окрестных деревень, куда он теперь во время отпуска еще успеет съездить. Он все время обходил в рассказе то свое главное, что представлялось ему сейчас подвигом и сильнее, чем час назад, волновало его, но, как он ни старался делать это, как ни хотелось ему казаться естественным и откровенным, он чувствовал, что у него не вполне получается это. Он пододвинул к себе газету и, говоря, беспрерывно и как будто машинально вычерчивал на ней примыкавшие друг к другу темные квадратики.

«Я не только не знаю мира Даши, но я совершенно не знаю мира сына, — думал Богатенков, слушая Николая и следя за движением его рук. — Что-то с ним происходит, и он умалчивает и не хочет говорить мне. Я не только просмотрел Дашу, я просмотрел и сына!» Признание это было для Богатенкова и неожиданно и ужасно. Он видел, что Николай не просто не может сказать обо всем беспокоящем его, но что явно не хочет говорить и что выражение смятения на его лице не от слабости, а от неловкости и смущения. С каждой минутой Богатенков все яснее видел и понимал это, и тяжелое и гнетущее чувство как будто ложилось ему на душу. До этого дня, до этого вечернего разговора с Николаем ему всегда представлялось самой светлой стороной его жизни — сын; ему нравилось думать о сыне, видеть в нем продолжение себя, новое и более сильное повторение своей жизни, и думы эти отвлекали его от постоянных житейских забот и неурядиц, от неприятностей по работе и от последней неприятности с Дашей. Возвращаясь сегодня домой, мрачный и недовольный после встречи с майором Тепловым, он полагал застать сына не растерянным, не отчужденным, а, напротив, веселым и бодрым, и сам, весь настраиваясь на это веселье и бодрость, собирался пойти с сыном поужинать в кафе или ресторан. Но он теперь как будто забыл о том, что он собирался сделать, и пристальным взглядом смотрел на сына. Ему было странно и непривычно чувствовать отчужденность сына, и странно и непривычно было видеть растерянность на его лице. «Теперь ничего не будет так, теперь все будет по-иному», — вспомнил он, что говорил себе, выходя из палаты от Даши. Но то, что было между ним и Дашей и что заставило его осознать необходимость понимания мира сестры, было непохоже и далеко от того, что было сейчас между ним и сыном. Дашу он мог понять и мог просить у нее прощения, но отчужденность сына вовсе не вызывала в нем чувства размягченности и доброты, а только раздражала его. «Ему-то чего недоставало?» Как только Николай закончил говорить, Богатенков сухо и строго заметил:

— Ты не все сказал.

— Как?

— Не все. Я же вижу. Скажи мне откровенно, что тревожит тебя, только откровенно и правду, — продолжил Богатенков. «Да, я просмотрел его, — в то же время сказал он себе. — Просмотрел во всем: и эта отчужденность, и рукопись…» Он снова и еще отчетливее вспомнил все то, о чем думал и что чувствовал, читая вчера рукопись сына. «Да, я просмотрел, — продолжал думать он, — просмотрел самое основное».

— Мне кажется, — снова начал он, — ты в чем-то запутался, но в чем, не хочешь признаться и не хочешь объяснить мне. А ведь я многое видел в жиз