«Ну, что рукопись?»
«А что рукопись… Надо начинать все сначала».
«Вот как?!»
«Да, так. Только ты не спеши, я тебе все сейчас объясню», — мысленно говорил он, шагая все еще по тропинке, один, и разговаривая сам с собою, но разговаривая так, будто Таня была рядом и он объяснял ей, почему он так спешно вернулся в Федоровку, почему привез рукопись и что теперь намеревался делать. В голове его было ясно, и он радовался этому ощущению ясности, как и тому, что шел сейчас к ней и что уже были видны знакомая изба и жердевые ворота. Он свернул в проулок и вскоре уже откидывал веревочную петлю со стойки ворот.
Мать Тани была во дворе. Она разжигала маленькую, с опрокинутым ведром вместо трубы летнюю печь и в первую минуту, обернувшись (может быть, оттого, что глаза, только что смотревшие на огонь, не могли ничего разглядеть в темноте), не сразу поняла, кто перед нею.
— Вам кого? — спросила она.
— Добрый вечер, Екатерина Ивановна!
— Добрый вечер, — ответила Екатерина Ивановна, вставая и пристально вглядываясь в Николая.
— Это я, Екатерина Ивановна.
— Да, вижу теперь, что ты. Ты уж извини меня, старуху.
— Ничего. Таня дома?
— Нет нашей Тани.
— Как нет?
— Уехала наша Таня.
— Куда?
— В санаторию. Три дня, как уехала: вторник, среда, четверг, — посчитала Екатерина Ивановна. — А ты что, совсем?
— Совсем.
— Так чего стоишь, присел бы! — сказала она и, взяв стоявшую возле печи низенькую скамеечку и смахнув с нее пыль фартуком, подала Николаю.
— Нет, спасибо, я пойду.
— Посидел бы, рассказал бы.
— Спасибо, Екатерина Ивановна, пойду, — снова сказал Николай и, попрощавшись, направился к выходу.
За воротами он оглянулся: мать Тани, как и несколько минут назад, до прихода Николая, уже опять, сидя на корточках перед открытой печной дверцей, раздувала погасший было огонь. Огромная тень ее от света пламени падала на землю.
«Она же не хотела, как же она уехала?» — подумал Николай, отходя от ворот и углубляясь в темноту широкой деревенской улицы.
VII
Он медленно прошагал через все село. Когда приближался к своему дому, Алевтина Яковлевна только-только потушила свет. Не заходя в избу и стараясь все делать как можно бесшумнее, он поднялся по лестнице на чердак амбара, под соломенную крышу, где на разостланном прошлогоднем сене лежали матрац, подушка и одеяло и где было темно, тихо и прохладно, потому что из-под широкой застрехи постоянно втекал свежий ночной воздух. Раздевшись, уложив брюки рубашку, чтобы не помялись, он лег поверх одеяла и несколько минут лежал так, прислушиваясь, ощущая прохладу и отдыхая. Может быть, оттого, что он выспался днем, в тени, на сухой траве под бревенчатой стеной амбара, он не только не хотел спать, но ему даже не лежалось, он сел и, отодвинув дощечки фронтона, принялся смотреть на синее и звездное небо, на темные силуэты грядок и плетней, на дальнюю рощу, которой не было видно, и он лишь догадывался, что она там, вдали, справа. Когда он прежде, еще до своей поездки к отцу и Даше, возвращаясь от Тани, садился вот так, перед отодвинутыми дощечками, он бывал переполнен радостным чувством, и открывавшийся перед ним тихий ночной простор действовал на него успокаивающе и умиротворенно; теперь же вид ночного неба и ночной застывшей степи лишь усиливал в нем грустное настроение. «Уехала, а ведь не собиралась, — думал он, — кто-то, наверное, отказался от путевки. Ну да, ясно. А отец-то, отец как стар… Мерзавец этот Лаврушин: «Дух народа — дух пота и портянок!» Мерзавец! Поживи-ка на земле без пота… А ведь и отец из крестьян, как же! Лебедев… мешки… жернова… Жизнь отца — это тоже история мужика, да, он говорил мне об этом: кем был, кем стал… А моя? Продолжение этой истории? Я записал биографию Минаева, отчего бы не записать жизнь отца? И не записать свою жизнь! Две ветви из одной точки, одной исходной. Может быть, здесь истина? Может быть… Как же она не сказала, и кто мог отказаться от путевки? И Семена Петровича нет… к сестре… Жаль, очень жаль», — думал Николай. Мысли его текли вяло, ни на чем особенно не останавливаясь и не волнуя. Взошедшая луна освещала плетни, огороды, поля, рощу, которая теперь была хорошо видна, бледным холодным светом, стушевывая грани, выравнивая и омертвляя все. Тем же, как будто холодным внутренним светом подсвечивалось все то, о чем размышлял Николай.
Он просидел долго, вглядываясь в ночь, и заснул, так и не решив ничего, а утром был вял, неразговорчив и мрачен. Он снова спросил у Алевтины Яковлевны, почему не видно Семена Петровича, где он, но, заметив ее удивленный взгляд, поспешно сказал: «Да, помню, к сестре уехал». Пойти ему было некуда, кроме школы, и он, надев белую рубашку, привезенную из города (подарок Даши), и засучив рукава по локоть, направился к знакомому, стоявшему на возвышении зданию школы. Он думал, что друзья начнут сейчас расспрашивать его о рукописи. Он как будто не хотел расспросов, но в то же время в глубине души ждал и желал их; они представлялись ему знаком, что работа его имеет общественное значение, что ею интересуются и что в конце концов он сам заметен этой своею работой на фоне своих школьных коллег.
«Я знаю, на что я способен», — говорил он себе, поднимаясь на крыльцо и входя в пахнущий краскою школьный коридор.
Из учительской навстречу Николаю вышел математик Клим Евгеньевич Саранцев.
— Николай Емельяныч! — воскликнул он, протягивая руку и здороваясь с Николаем. — Слыхали новость?
— Нет.
— Скоро с квартирами будем.
— Как?
— Жилые дома сельсовет закладывает для нас, педагогов, так что пишите заявление, коллега, советую. Пишите сейчас же, сразу, — назидательно докончил он. — Идите, идите, пока он там.
В учительской, куда вошел Николай, простившись с Саранцевым, кроме секретарши Гали, никого не было. Она сидела, как обычно, за маленьким столиком у двери, ведшей в кабинет директора.
— Здравствуйте, Галочка, — сказал Николай, проходя и присаживаясь на стул напротив нее. — Андрей Игнатьич у себя? — взглянув на дверь директорского кабинета, спросил он счастливо смотревшую на него Галю, хотя от Саранцева уже знал, что он здесь.
— Здесь. А вы что, тоже принесли заявление? — сказала Галя.
Она была в прозрачной нейлоновой кофточке, сквозь которую виднелись белые бретельки лифчика и комбинации и виднелась сама комбинация с белой кружевной нашивкой, которая обрамляла ее не очень высокую, не очень полную грудь. Ей казалось, что это было красиво, нежно и воздушно, и все ее счастье на лице было от сознания этой красоты и воздушности, на какую Николай теперь непременно должен был обратить внимание, и она ждала и готова была сейчас же перехватить его взгляд.
— Какое заявление? — чувствуя лишь веселое настроение Гали, но совершенно не замечая того счастливого выражения, какое было на ее лице, спросил Николай.
— На квартиру. Вы разве не знаете? Уже многие подали. Только что перед вами был Клим Евгеньич…
— Нет, Галочка, я еще не написал, — сказал Николай, прерывая ее и опять оглядывая дверь директорского кабинета.
«Войти? Нет? — между тем думал он. — Да, собственно, зачем я пойду, когда еще сам не решил, что мне делать».
Пока он размышлял, дверь отворилась, и на пороге появился низенький, с круглыми роговыми очками на глазах директор школы.
— Я отправляюсь в районный отдел народного образования, — ясно выговаривая каждое слово, как на уроке, сказал он, обращаясь к секретарше. — Прибыли? — спросил он затем, повернувшись к Николаю.
— Да, вчера.
— Когда к работе?
— У меня еще…
— Ну, отдыхайте, отдыхайте. Да, вы знаете нашу новость?
— Н-не…
— Не знаете, о-о, не знаете! Идемте, я спешу и потому на ходу расскажу вам, — сказал он, беря Николая под руку и увлекая за собой через всю учительскую к выходу.
Он говорил неторопливо, но, пока шли по коридору, где пахло свежей краской, успел рассказать все, что в общем-то было уже известно Николаю от Саранцева и Гали.
— Лиха беда начало, о-о, лиха беда начало, — уже на крыльце, отпуская локоть Николая, заключил он. — А пильщики работают, слышите? Работают, — повторил он, спускаясь с крыльца и оставляя Николая одного у школы.
Звуки работающих пил доносились до Николая. «Ж-жы, ж-жы», — ритмично, как музыка, плыло над редким школьным садом. Поверх невысоких молодых деревьев была видна и сама эстакада. Стоявшие наверху пильщики вскидывали пилы, отступали на какую-то известную им долю сантиметра, опять вскидывали и опять отступали: те, что находились внизу, были, как снегом, запорошены опилками и в такт верхним привычно и ловко нажимали на ручки. Ни работавшие внизу, ни верхние не только не обратили внимания на подошедшего к ним Николая, но даже, когда он стал смотреть на них, казалось, еще более сосредоточились на своем деле. Было видно, что они работают с удовольствием, и было красиво со стороны наблюдать за ними, особенно за Лешаковым, пожилым колхозником, которого Николай знал лишь потому, что о нем говорили: «Горел в танке!» Этот Лешаков как бы возглавлял все, держал ритм, как дирижер, вел за собой мелодию. Взмокшая косоворотка, прилипая к спине, подчеркивала мускулистость его еще нестарого тела.
«Одна линия, — подумал Николай, — допилят, и доска готова. Если бы так в каждом деле», — с горечью добавил он.
Он отошел от пильщиков, раздумывая, что ему делать теперь. Он направился к сельсоветской библиотеке, но она оказалась закрытой; прошел мимо магазина сельпо, возле которого в этот поздний утренний час стояло несколько старых женщин да трое мальчишек играли в бабки. У клуба, в тени, моторист и киномеханик ремонтировали движок, и Николай издали, пока шагал мимо них, наблюдал за ними; подняв пыль, проехали по улице машины, груженные прессованным в тюках сеном; из хозяйственного двора, на рысях, тарахтя и гремя, выкатили арбы, и Николай, остановившись, проводил их взглядом, пока они не скрылись в проулке, за бурьяном и плетнями. Возле правления колхоза стояли две оседланные лошади, одну из которых, агрономовскую чалую, Николай узнал, потому что весной, когда запахивали огороды, агроном приезжал на ней к Минаеву и просил снять жердевую изгородь, чтобы тракторист сразу, одним загоном, обработал несколько усадеб, но Минаев не согласился, был громкий разговор за амбаром, на задах, и Николай теперь вспомнил тот разговор, оставивший у него тогда неприятный осадок. «Зря он упорствовал, он был неправ», — подумал он сейчас о Минаеве.