Между Бродвеем и Пятой авеню — страница 3 из 45

дит о жизни по тем отголоскам бытия, что едва различимы в хоре голосов, в суете. Другой видит больше, думает больше, больше понимает, третий вообще мыслью поднялся над миром, объял все человеческое разом, вокруг него просторно раскинулась мыслимая жизнь. Это было первое серьезное Колино открытие. Потом, как следствие его, явилось соображение, что и семьи, оказывается, разные. Он стал присматриваться к взрослым, и следующая мысль показалась ему, привыкшему их почитать, кощунственной: не всех взрослых можно уважать. Его ровесники, видимо, додумались до этого раньше, они были намного смелее его. Например, Лана говорила о своей матери с таким пренебрежительным раздражением в голосе, что Коля только поеживался — для него тетя Нина была существом, не подверженным обсуждению, а тем более осуждению. Он защищал перед Ланой ее мать и не понимал, откуда в нем эта горячность — чужой же, в сущности, ему человек тетя Нина. В нем тогда говорил инстинкт самосохранения — необходимое для жизни чувство, которое легко разрушала в себе Лана. Но Коля чувствовал, что бы ты ни разрушал — любовь, авторитет, веру, — это к добру не приведет, и не стоит поддаваться соблазну осуждать взрослых, но научить этому пониманию Лану не мог, слов таких тогда не знал. Иначе бы он и тетю Нину предостерег, сказал бы, например, что нельзя все-таки становиться с дочерьми на одну доску, разговаривать на их языке, молодиться словечками «фраер», «этот чувак», «меня это не фурычит». Все это создает только видимость равенства. Иногда Коле казалось, что больше всего тетя Нина боится быть застигнутой врасплох на неподходящем к случаю выражении лица, на естественной реакции. Иногда она путала маски, говорила: «Ах, Боже мой, какая жалость», а лицо, не поспевающее за словами, изображало судорожную улыбку. «Бедная женщина, — говорила про нее Колина мать, которая не очень жаловала Зимину, — она не может отдохнуть от притворства, точно ей есть что скрывать от людей, и ее лицемерие имеет какую-нибудь цель, помимо самого лицемерия. Она так боится показать свое глубокое равнодушие к чужим горестям — ведь это неприлично! — что невозможно пережимает, переигрывает».

Зимин был намного старше жены, он теперь ни во что не вмешивался. Такое одиночество читалось в его лице, доверчиво обращенном к экрану телевизора, что у Коли, когда он бывал у них дома, сердце сжималось. Вокруг Зимина шумела молодая и молодящаяся, полная энергии жизнь, ревел магнитофон, звонил телефон (случалось, Лана или ее сестра Лида с удивлением говорили: «Тебя, папа...»), звенели голоса, приходили гости, но все это уже не имело отношения к опальному Зимину. Обычно такие сильные люди, как он, не меняются, они так и умирают, не переменившись в душе, но с Зиминым, после того как он вышел на пенсию, произошла метаморфоза. Он никак не мог свыкнуться со своим новым положением, тяжело переживал свой, как ему казалось, позор. По городу ходил, стараясь выбирать самые безлюдные улицы, чтобы не попадаться на глаза знакомым. Выходя из дома, он вооружался солнцезащитными очками. Ему казалось, что люди смотрят на него с тайным злорадством, перешептываются за его спиной. Зимин никак не мог взять в толк того, что с ним случилось: почему он, крепкий еще мужик, энергичный организатор, толковый работник, оказался не у дел.

В молодости он окончил машиностроительный институт, начинал с простого слесаря, дорос до замдиректора большого сибирского комбината, пока его не перевели на строительство завода в приволжской степи. Привыкший к кочевой жизни, к разъездам, к работе «от гимна до гимна», он встречался с семьей в редкие выходные или дни отпуска, да и те старался проводить на рыбалке или на охоте в кругу друзей и единомышленников. В один день лишившись всего — власти, авторитета, персональной машины, он вдруг обнаружил, что оказался в семье на положении пленника. Пока он строил завод, город, в семье привыкли обходиться без него, и теперь всем он только мешал. Дочери на него покрикивали, помыкали им, вымещая свое раздражение — с уходом отца на пенсию они тоже лишились многих благ, например неограниченного кредита в городском универмаге, подобострастного уважения со стороны иных знакомых и подруг, заметно охладевших к ним в последнее время.

Зимин уже подумывал: не пойти ли ему к своему преемнику и попроситься начальником цеха или, на худой конец, мастером участка?.. Он думал о том, что, может, все случившееся с ним справедливо: слишком долгое время все сходило ему с рук, многое позволялось, было много самонадеянности, даже авантюризма — и вот авария. Может, само время как-то изменилось, загустело, потребовало иных, более расчетливых и трезвых людей, а он не заметил, как отстал от жизни, забронзовел и состарился? Он по-прежнему дергался на каждый телефонный звонок. Поднимался, как и прежде, с рассветом и, чтобы хоть как-то занять себя, готовил завтрак на всю семью, но все его усилия ни в ком не находили отклика. Коле было больно смотреть на него, хотя в его присутствии Зимин как-то оживлялся: «Николай, давай-ка блинов накатаем, побалуем моих бездельниц!» И впрямь были бездельницы. Каждая норовила заботу о доме переложить на другую. «Лидия, я на работе выматываюсь, неужели так трудно слетать на рынок?» — «Пусть твоя младшая потрудится!» — «Чего это младшая, — огрызалась Лана, — пусть старшая подаст пример, вместо того чтобы с утра до ночи с фраерами по телефону трепаться». — «Юноша, — обращалась к Коле тетя Нина, — вы не сходите вместе с нею в магазин? В доме хоть шаром покати. Пороть их надо было в детстве». — «Саму тебя надо было пороть», — холодно отвечала Лана. «Николай, поди сюда, — звал его из своей комнаты Зимин, — оставь их, я сам схожу. Не завидую я будущим супругам моих дочек». У Зимина даже не было права голоса в собственном доме. Он только мог позволить себе спросить: «Нинон, ты подписалась на «Иностранку»?», «Лана, ты зачем надела материно платье, тебе рано с таким вырезом щеголять!» — и удовлетвориться невразумительным ответом. «Ты как с матерью разговариваешь?» — выговаривал Лане Коля, когда они оставались одни. «Пусть не лезет, — сверкая глазами, с раздражением отвечала Лана, — осточертело это ее кокетство перед всеми!» — «Опомнись, при чем тут кокетство, тетя Нина мне в матери годится!» — «Да хоть в прабабушки. Слова в простоте не скажет, противно слушать. Думает, что это ей очень идет». — «А тебе не идет грубить!» — «Это мое дело». — «И мое тоже», — хотелось сказать Коле. Лана резко меняла тон, она уже щебетала: «Коля, ласточка, посмотри-ка, что у меня тут с электрофеном, током бьет, проклятый». — «Неси отвертку», — вздыхал Коля.

Что она в нем ценила, так это его неизменную готовность прийти на помощь, что-нибудь отнести, отремонтировать. Всякая техника слушалась Колю так же, как и его отца, который умел делать абсолютно все: мог сложить баню, мебель в доме сделал собственными руками, был большим радиолюбителем. Еще при отце Коля стал ходить в авиамодельный кружок. Специально для Ланы он построил радиоуправляемую авиамодель, которая однажды утром с оглушительным треском спланировала над балконом Зиминых и по радиосигналу сбросила на него букетик ромашек. Но зря Коля старался: Лана уже умчалась на улицу, а на балкон выскочила Лида и покрутила пальцем у виска.

— Ты бы лучше сделал что-то полезное! — прокричала она.

Коля сделал и полезное. По просьбе сестер он собрал телефонный автоответчик — на свою голову, ибо теперь к Лане стало невозможно дозвониться. Его же собственный, записанный на пленку голос противно отвечал: «Зиминых нет дома. У вас есть минута, говорите». Но вскоре по суровому требованию Зимина, тогда еще не вышедшего на заслуженный отдых, Коля разобрал автоответчик, и Лана неделю дулась на него, пока не появилась в нем новая нужда.

Людмила Васильевна обвязывала мать и сестер Зиминых. Она вязала крючком и спицами, как настоящий художник. Очень чувствительная к любой красоте, будь то произведение искусства или человеческое лицо, она была сверх того в высшей степени одарена редчайшим чувством современности. Чувство стиля — такая редкость... Людмила Васильевна могла предугадать, что будет носиться в ближайшем будущем, и была настолько точна в своих предчувствиях, что казалось, она способна приоткрывать завесу будущего и зрить в нем собственными глазами наряды, которые появятся в журналах мод год спустя. Она свободно листала эти журналы, изданные в грядущем, и имела не только общее представление о стиле и покрое, угадывала и детали: какие ткани будут пользоваться спросом, какие украшения войдут в моду. Она отважно демонстрировала в городке, где все носили выше колен, длинные платья с оборками; в тот сезон, когда все хватали кримплен, она уже шила наряды из хлопчатобумажных тканей — настоящие ситцевые откровения в русском народном стиле. Продавщицы магазинов, умеющие держать нос по ветру, быстро сообразили, что если Людмила Васильевна берет залежавшийся вельвет, то это не из одного бабьего каприза, тут что-то есть. И уж как благодарили они, когда Людмила Васильевна подсказала девушкам взять по верблюжьему одеялу, партию которых завезли в универмаг: оказалось, одеяла можно было распустить и вязать из шерсти что душе будет угодно. В швейном училище девочки-ученицы шили изделия из плащевой ткани — плащи и платья, которые никто не покупал. Людмила Васильевна, неугомонная душа, изобрела изящного покроя комбинезон, сделала лекала и отдала закройщицам, а они уже пустили комбинезоны в производство для учениц. И поступили очень своевременно, ибо эта же модель появилась в журналах, продукцию расхватали в два счета, и училище, благодаря инициативе Людмилы Васильевны, выполнило план.

Коля привык доверять ее чутью, ее вкусу и отношению к людям, — тем более ему было неприятно, что матери никак не нравилась Иоланта. Сначала он приписывал это обстоятельство женской ревности, но тут крылось нечто иное, более серьезное: мать была человеком справедливым, несмотря на всю свою кажущуюся взбалмошность и вспыльчивость по пустякам.

— Понимаешь, — говорила она, — твоя Лана ненастоящая. Тебе она кажется необыкновенно живой и оригинальной оттого, что выкидывает всякие экстравагантные номера. Но ведь она может себе это позволить, у нее обеспечены тылы, ей есть куда отступить, если что. Тебя так пленило, что она, никого не предупредив, умчалась в Москву, видите ли, посмотреть на «Мону Лизу». Ах, как ты не чувствуешь в этом манерности, ненатуральности, желания выказать себя не такой, какая она есть. Да и зачем ей «Джоконда», когда она ни капельки не интересуется живописью? Боюсь, Коля, ты не пр