деле вам не приглянулась?» Глаза у нее сияли. Она склонила голову набок, прижалась ухом к плечу и с выжидательной усмешкой смотрела ему в глаза. Юра молчал, разглядывая ее. «А вот вы мне понравились, — продолжала она, — и я нисколько не боюсь сказать вам об этом». Сказав это, она точно испугалась, уже смотрела на него с робостью. «Нет, наверно, такие вещи и правда говорить нельзя, не положено, как вы считаете?» — «Не знаю». Юра улыбнулся. Она сделала сокрушенный вид, потупилась, разве что пуговицу не теребила. «Ну, проводите меня снова. Не сердитесь, я часто несу Бог весть что! Ничего, что на нас капает дождик? Вот я не боюсь дождя, — болтала она, искательно заглядывая Юре в лицо. — Да и вы, верно, не боитесь, ведь вы без зонта! Терпеть не могу мужчин с зонтами! Самые страшные на свете мужчины. Ей-богу. Ну вот, мы пришли. Что же вы молчите, даже не спросите, от кого вы меня спасли?» — «От скуки, наверное», — ответил Юра. Девушка задумчиво помолчала. «А вы умный, — сказала она, — находчивый. Знаете, я тоже не глупа, может, вам показалось, что я дурочка, так вот нет, честное слово. Давайте же с вами познакомимся!» Они обменялись рукопожатием. «Вас действительно зовут Гледис или вы только придумали?» — «Гледис зовут в действительности не меня! Я, видите ли, актриса, то есть еще не совсем — учусь в театральном училище, мы там с ребятами называем друг друга по именам персонажей из пьес, которые играем. У нас есть Ричард Третий, Сонечка Мармеладова. А я — Гледис, это моя роль. Вы театр любите? Ну, разве можно тут пожимать плечами? Да или нет — вот ответ, а вы уже в который раз на мой вопрос только плечами пожимаете! Имейте в виду, это еще хуже, чем мужчина под зонтом...» — «Но я действительно не знаю, люблю ли театр, — ответил Юра. — Родители у меня театралы, на все премьеры ходят. А я в нашем театре и был-то, кажется, раза два». — «И ничего не потеряли, — горячо поддержала его Гледис. — У нас все там засижено мухами, все старое, неживое, тусклое. Кроме нашего педагога по актерскому мастерству, там больше никого и нет. Он один везет на себе весь репертуар. Не хотела бы я работать здесь, хоть это и престижно, город большой все-таки. Я нездешняя, у нас в городке театра нет. А вы, наверное, физик? У вас такое серьезное лицо, точь-в-точь как у физика». — «У вас, должно быть, много было знакомых физиков?» — пошутил Юра. Она посмотрела на него в упор и строго спросила: «Что вы имеете в виду?»
Зорким же было сердце Юры, если оно углядело из-под шквала ребяческой глупости, который в первый же вечер их знакомства обрушила на него Гледис, ее чуткое и мятущееся существо. Слепым же было оно, если он понадеялся извлечь ее из хаоса чужих мыслей, горы рваного тряпья, одеяний каких-то королев и фей, из густого табачного дыма, в котором развивались актерские «споры до хрипоты», из сомнительных дружб с однокурсниками, обрывков Бог весть кем написанных текстов, накладных кос и громоздкой бижутерии, румян, гумоса и балетных па. Может, он обманулся потому, что в самом начале Гледис была обращена к нему лишь солнечной половиной своего существа, радостно рвущегося из-за туч, которые насылал на ее душу тот человек, как злой волшебник, — руководитель курса, известный актер, популярный в городе человек. Она держала у себя над кроватью, в комнатушке, которую снимала уже второй год, его портрет, как институтка, — уже в этом одном Юра видел посягательство на свою честь. Его пугало это лицо, ему казалось, все в нем отдельно от другого — например, открытая улыбка рубахи-парня (роль) никак не вязалась с цепким и насмешливым взглядом южных глаз, детские ямочки на щеках с суровой складкой у рта. Но Гледис всего этого не видела. Она довольно спокойно относилась к тому, что Юра частенько распекал ее за всевозможные провинности, иногда даже терпеливо соглашалась с ним, но, когда он в насмешливом тоне начинал говорить об ее учителе, ее кумире, Гледис взвивалась. «Ты ничего в нем не понимаешь! — с яростью кричала она. — Ущербный ты человек. Ты его не знаешь! Он не чета таким, как вы, добрее его нет на свете! А как он работает! Он спит не больше четырех часов в сутки. Он всем помогает, он Толе Никифорову подарил дорогую меховую шапку, потому что боялся, что Толик простудится. Вот ты смог бы снять с себя шапку и запросто отдать?» — «Отдать бы — да, смог, но не понимаю, как только ваш Никифоров принял такой подарок!» — «Толя принял, потому что знает: от этого человека можно все принять, не боясь подвоха. Он нам всю душу отдает». — «А она у него есть?» — зло интересовался Юра. «Он прошел всю войну, — не слыша его, в запальчивости продолжала Гледис, — он столько пережил и никогда ничем не хвалится, всегда недоволен собой. О, если бы ты был похож на него!»
Надо сказать, что и родители Юры, люди вовсе не восторженные, и они превозносили этого человека до небес, особенно мать, которую он пленил в роли Иудушки Головлева. Она считала, что в самой Москве вряд ли найдется такой умный и проникновенный артист... Юра чувствовал себя со всех сторон зажатым любовью к этому человеку, и ему не оставалось ничего другого, как вытянуть перед ним руки по швам и встать в стойку «смирно». Но он не мог, не желал. Он видел артиста в совсем ином свете. Пастух вверенного ему стада отрепетированных шуток, блестящий импровизатор, конферансье для любой аудитории, тамада любого застолья, вода, принимающая форму сосуда. Его улыбка выползала как змея, когда некий благоволящий к нему маг начинал играть на дудке. Бойтесь, бойтесь людей, которые всем нравятся, умеющих со всяким находить общий язык, остерегайтесь Сенатора! Это было лицо, на которое при случае легко, как мячик, прыгает другое лицо, физиономия актера, гладкая, как яйцо, подвижная, как река, готовая в любую минуту подернуться мечтательной грустью, лирической нежностью. Оставшись один, представлялось Юре, который к тому времени стал, постоянным гостем, чуть ли не жильцом в этой комнатушке и вступил в неравный бой с этим человеком за душу Гледис, — оставшись один, этот человек начинает одно за другим снимать все свои лица, все прищуры, подмигивания, ухмылки, брови и желваки; оставшись один, пальцами, уставшими лепить, он с отвращением срывает с лица гумос, накладную бороду, чувственный рот, вынимает один за другим крепкие и белые актерские зубья, выплевывает изо рта трахею, вытряхивает голосовые связки и, разбросав руки, свободный, падает на диван, и его лицо, свободное от скорлупы (наконец-то!), смотрит в потолок пустыми глазницами. Но все это игра озлобившегося ума, на подобные раздевания у этого человека просто нет времени: он ведущий актер театра, общественный деятель, педагог, у него то занятия со студентами, то спектакли, то выездные концерты, съемки, чествования того-то и того-то, капустники; подготовка речи к какой-то дате, еще жена, которую нужно любить, дочь, которую надо воспитывать, мама, которую надо навещать, приятель-неудачник, которому надо выплакаться, бывшие выпускники, которых надо пристроить, — надо, надо, вся жизнь из «надо», надо, чтоб нравился, чтоб любили, чтоб воздух вокруг был насыщен обожанием, чтоб женщины сходили с ума, мужчины брали пример, надо нравиться всем: дуре из отдела культуры, целовать ей кокетливую руку, зрителям, продавщице, этим детям, которых он взял в обучение, Гледис, мне, собаке дворника, потому что надо, чтобы в ответственный момент все они голосовали за сенатора Кейтса и, собрав их голоса, как воздушные шарики в один рвущийся в небо букет, он мог бы воспарить. Их мимолетные голоса, мимолетящие жизни, тут все средства хороши: подкуп, шантаж, угроза, лесть, кинжал и яд, предназначенный и для Гледис, которая пьет его и хорошеет, пьет — и наливается счастьем яблока, с одного бока захваченного солнцем.
С самых первых встреч с Гледис Юра понял, что он, грубо говоря, попался и что она вовсе не та скромная, спокойная девушка, с которой можно строить жизнь. В самой природе Гледис было что-то ускользающее, текучее, как солнечный луч в кроне деревьев, нарочито неустоявшееся и всячески расшатываемое ею. Неопределенность во всем, другого человека изматывающая, была ее стихией. Выбор профессии только подтверждал эту мысль. Тут можно было предположить, что Гледис пошла в актрисы, пожелав для себя легкой жизни, но именно легкая жизнь, по Юриному убеждению, должна обеспечиваться серьезным и настоящим делом, спокойной душой. Трудно сказать, что больше вызывало у него сомнений — сама Гледис или ее дело. Он много думал о ней и никак не мог понять, почему эта девушка притягивала его так сильно, что другой он рядом с собой просто уже и не представлял. Гледис от подобных размышлений была далека. В любви, рождении и смерти, с важностью говорила она Юре, есть что-то роковое. Стало быть, судьба ее такая: любить Юру, и у Юры судьба любить Гледис — существо запутанное, умишком бедное, усмехалась она... Ну а если б она не была актрисой, а, к примеру, биологом? Представить себе невозможно, как нельзя вообразить березу в тропиках, лиану в пустыне.
С самого начала какая-то рвущая душу нота обреченности зазвучала в их отношениях, крепла, усиливалась, пока не разрослась в тоскливую тему одиночества вдвоем, и ничто уже не могло разъять ее настойчивое звучание. Гледис твердо стояла на своем, что казалось Юре чужим и чуждым. Во-первых, на том, что ее занятия чуть ли не священны. Во-вторых, она всячески подчеркивала свою независимость — вплоть до мелочей. Поначалу Юра только улыбался в душе, но потом стал горячиться, требовать... Что именно требовать, трудно сказать, да это и несущественно. Здесь было много странного, потому что где-то в глубине души они прекрасно друг друга понимали, но оба были не в силах взойти на эту глубину и отпустить друг другу мелкие провинности.
Например, Юру в совершенную растерянность привел случай, произошедший спустя несколько месяцев после их знакомства. Был канун Нового года. Юра, еще полный какого-то слепого доверия к Гледис, еще любящий всех радостной, умиленной любовью, обостренной ожиданием праздника, ехал к Гледис в трамвае, осторожно обнимая елочку. Гледис, нарядная, веселая, открыла ему дверь. Сердце у Юры все еще проваливалось и таяло, когда он видел ее после небольшой разлуки, он все еще терялся перед нею. Гледис втащила его в комнату, запрыгала вокруг елки.