Между Бродвеем и Пятой авеню — страница 8 из 45

ков теперь не бегали каждую свободную минуту, не пили там чай, не обсуждали планы. Теперь, чтоб войти в этот кабинет, надо было постучаться и, услышав недовольное: «Кто там, заходите...», приоткрывать дверь — «Что у вас, что-то срочное?» С его приходом многие начинания Людмилы Васильевны увяли, например сворачивала свою деятельность выездная агитбригада со знаменитой в городе певицей Олей, кассиром из Дома быта. Методист Валерий Степанович, пожилой уже человек, с которым Людмила Васильевна работала с первых дней открытия дворца, сказал, что переходит в школу учителем пения. Он не привык к мелочной опеке.

— Этот человек завел журнал посещаемости, ходит и проверяет, здесь я или уже ушел. Ольга от рук отбилась, бегает к нему пить кофе, а потом на малейшее замечание огрызается. Прежде не дерзила...

Людмила Васильевна пробовала поговорить с директором. Странно было ей теперь входить в этот кабинет. Для посетителей вроде нее, то есть для подчиненных, теперь перед столом стоял стул — прежде рассаживались на диване, на кушетке, кто как хотел. Директор улыбнулся той горячности, с которой она начала свою речь, но молчал, слушал со вниманием, не отводя от нее взгляда, в котором ей почудилась издевка. Зазвонил телефон, он взял трубку, отвернулся и с головой ушел в какой-то интересный для себя разговор. Мельком глянул на нее, решая, какой с ней взять тон — все-таки директор. Но бывший. Положил трубку и уже безо всякой улыбки сказал:

— Вы уж извините, но я не могу не заметить вам, что вы всех тут распустили. Ваш Валерий Степанович уходит на полчаса или даже на час раньше, чем положено. Вот, пожалуйста, я специально завел журнал, у меня записаны часы его работы. Пожалуйста.

Людмила Васильевна отодвинула от себя журнал. Получилось резко. Директор насмешливо покачал головой.

— У меня люди работали столько, сколько считали нужным для дела!

— Знаете ли, если всякий так будет говорить...

— Не важно, что говорят, важно, что делают.

— Хорошо, делают... — покладисто как бы согласился директор. — Хорошо. А как вы относитесь к такому факту — они недавно выехали всей агитбригадой на ферму и провели концерт по сценарию для комбайнеров. Это мне доподлинно известно. Перед концертом ваш Валерий Степанович вышел и сказал: извините, мол, мы не успели подготовиться специально для вас, но песни, которые мы вам исполним, так сказать, всем знакомы... Это дело? Это не халтура, по-вашему?

— Они и в самом деле не успели, просто от дирекции совхоза не поступили свежие сведения о лучших работниках фермы, а если бы поступили, мы бы включили их прямо в сценарий. Зато вы бы съездили с ними да посмотрели, как люди аплодируют — так знаменитостей не встречают, как нашу Олю с бригадой!

Она видела, что слова ее не достигают цели и не могут достигнуть ее. Вот она директор, хоть и бывший, и он директор, но, кажется, разговаривают на разных языках.

— Словом, вы уж позвольте мне решать, что правильно, а что нет. А я нахожу правильным влепить вашему Валерию Степановичу выговор.

— Вы так людей потеряете.

— Да я никого не держу, не хотят работать — не надо.

На другой день к Людмиле Васильевне прибежала другой методист, Таня, выпускница культпросветучилища, и со слезами в голосе рассказала, что директор заставил ее написать на Валерия Степановича докладную.

— Как же ты могла? — горько сказала Людмила Васильевна.

— Он вызвал к себе, запер дверь на ключ, дал лист бумаги и ручку; пиши, говорит, я продиктую. Я растерялась и написала, что он велел.

— Эх ты, растерялась. Сейчас же ступай к Валерию Степановичу, а я пойду в отдел культуры.

В отделе культуры выслушали ее вполуха.

— Все ясно, не сработались.

— С этим человеком и невозможно сработаться. Ладно бы он просто был равнодушен к нашему делу, а то ведь он смотрит на него чуть ли не с презрением.

— Ну, это все ваши фантазии. Что вы можете сказать конкретно?

Что она могла сказать конкретно? Про стул в кабинете? Про то, что, прежде дружные, руководители кружков теперь боятся лишнее слово сказать, потому что директору тут же становится все откуда-то известным, и он не стесняется вызывать к себе подчиненных для выяснения отношений? Про Валерия Степановича? Валерий Степанович настоятельно просил ее ничего про него не говорить, он и сам за себя постоять сумеет, а не получится — в школу уйдет... Людмила Васильевна почувствовала себя загнанной в угол. Снова у нее начались головные боли, и она попросила отпуск.

Вернувшись из Ленинграда, где она пробыла три недели, она узнала, что студию уплотнили. В смежную комнату, где обычно складывали этюдники, держали краски, кисти, натюрморты, въехала «Кройка и шитье». Удивлению Людмилы Васильевны не было границ, когда она вошла в студию и увидела в раскрытую дверь комнаты девушек, сидящих за столами и делающих чертежи. Аннушка, руководительница кружка, вылетела ей навстречу.

— Такие дела, Людочка Васильевна, — зашептала она. — Это он под вас копает, не иначе.

Людмила Васильевна, просчитав про себя до пятидесяти, снова пошла к директору.

Войдя в кабинет директора, она отказалась от приглашения сесть и дрожащим от ярости голосом попросила объяснить, в силу каких причин оба кружка занимаются в одном помещении. Директор спокойно ответил, что уборщиц на весь техникум только две, одна из них постоянно бюллетенит, а другой, Симе, трудно убирать два помещения. Кроме того, удивился директор, ему как будто никто недовольства не высказывал. Людмила Васильевна вскипела, она заявила, что если остальные молчат, то она молчать не будет. Директор наклонил голову: это как вам угодно. Тут произошел еще один эпизод — мелкий и незначительный для постороннего, но не для такого человека, как Людмила Васильевна. Как говорилось, вторая уборщица часто болела, и директор попросил Симу поработать за нее, пообещав заплатить в день получки за всю уборку сполна. Людмила Васильевна наткнулась на плачущую Симу в коридоре: оказалось, директор ничего сверх обычного ей не заплатил. Людмила Васильевна, выслушав ее, в который раз бросилась в директорский кабинет. «Этот человек» выслушал ее и успокоил, попросил пригласить Симу для окончательного расчета. На следующий день Сима встретила Людмилу Васильевну недобрым взглядом: директор накричал на нее, что она и так убирается плохо, так что пусть ничего не требует, если хочет у него работать. Людмила Васильевна снова пошла ругаться, но перед директорским кабинетом вдруг почувствовала слабость и головокружение... Она укрылась от посторонних глаз в вестибюле за пустыми вешалками и бессильно опустилась на сложенные там рулоны ковровых дорожек. Сердце колотилось как сумасшедшее. Сколько она так просидела, она не помнила. Когда наконец за окнами стемнело и в вестибюле зажгли свет, она выбралась из своего укрытия, еле переставляя ноги, толкнула входную дверь и вышла на улицу. Дома она едва добралась до постели и пролежала не вставая два дня. Она поднялась только на третий день, за все это время выпила лишь два стакана молока и съела яблоко.

Но Коля и не заметил, насколько ей было худо. Он был занят своими горестями. Иоланта, казалось, окончательно охладела к нему даже как к другу детства. В школе она пробегала мимо него отстраненная, полная какой-то невеселой тайны. За партой он теперь сидел один: она отсела от него к Вере. Однажды Коля увидел ее заплаканной, но, когда он приблизился, она с отвращением процедила: «Тебя не касается!» — и отвернулась. Он бросился за помощью к Вере. Та все сказала, не пощадила. Тот парень на катке. Он не любит Иоланту. И она, скорее всего, не любит, просто не может поверить в то, что ею пренебрегли, не может смириться с этим. Вера говорила сочувственным голосом, отводила глаза, чтобы Коля не прочитал в них удовольствие, которое она тихонько получала от любовных неудач подруги. Коля решил: пережить, не подавать виду. Иначе — унижение. Она еще будет в нем нуждаться, потому что так, как он, к ней не будет относиться никто-никто.

И тут ему сказали: готовься к худшему.


Утро меж виноградных лоз светилось хорошим, бодрым, очищенным от всех подозрений о грядущей зиме светом; сквозь деревья пронесся ветер, и хлынула прочь листва, отжившая свое. В такие дни мать по законам всей своей жадной до красоты жизни умереть не могла, да и вообще умереть не могла, потому что любила Колю, соучастника своей судьбы, ее посланника во глубь времен, наследника и наперсника своих сказок, в атмосфере которых могли биться только два их сердца. Когда-то они жили ласковыми иллюзиями один насчет другого: она верила в его достославное будущее, он в ее прошлое, в котором она похоронила талант художника. Она рисовала (и вела себя) непосредственно и живо, как девочка, никогда не ребячась, не кокетничая, — может, этим и обкрадывая себя как женщину — этого рода изящество было ей чуждо. Рисовала она мелком на асфальте, пальцем на мокром песке, углем на бумаге, акварелью на картоне. Коля только поражался тому, как легко и безучастно она разбрасывает свои дары направо и налево, нимало не печалясь тому, что никто не видит замечательных шаржей в карандаше, разбросанных по разным ящикам и закуткам, утерянных, утраченных, смытых дождем и приливом, — она не придавала своему дару художницы никакого значения и рисовала лишь для собственного удовольствия. Рисунок ей особенно удавался; когда она нервничала или была чем-то раздражена, она брала первый попавшийся лист бумаги и быстро-быстро набрасывала лица — как правило, злые лица, заплаканные лица, — она разрешала своим творениям то, что не могла позволить себе самой.

Как-то раз Коля наткнулся в одном из ящиков стола на шаржированный портрет Иоланты. Лана смотрела исподлобья и сбоку незнакомым цепким взглядом и была похожа на этом рисунке на свою мать. Первым движением Коли было разорвать этот порочащий невесту документ; вглядевшись в наспех набросанные черты ее лица, он поймал себя на мысли, от которой сделалось неуютно — точно он подглядывает в замочную скважину. Коля смутился, но продолжал смотреть. Бедная, беззащитная, ничего не подозревающая Лана... Он всматривался в рисунок с таким чувством, с каким глядят на собственное отражение, заметив на лице первые морщинки. Мгновение было упущено — Коля сунул портрет под скатерть и еще долгое время, садясь за стол, встречал устремленный на него сквозь материю невидимый исподлобный взгляд. Потом рисунок исчез.