Между черным и белым. Эссе и поэзия провинции Гуандун — страница 12 из 27

Если нет души, то почему наша плоть временами пребывает в состоянии бесконечного раздрая?

1

На симпозиуме в Гэньхэ у Большого Хингана я говорил о метаниях своего духа и трудностях существования. Я знал, что на самом деле рассказываю все это бескрайним лесам и облакам за окном, стремительным рекам, столь поразившему меня полету бабочек, которые, оказывается, пролетают путь в сто десять километров, а еще последнему племени эвенков-охотников и той старой упрямице Марии Со[134], не пожелавшей переехать к подножию гор.

Однажды по дороге на работу сын вдруг спросил о бегстве на небеса Льва Толстого, чем поразил меня до глубины души.

Уходить. Удирать. Куда удирать? Дело было весной, но я неожиданно почувствовал, как меня вихрем закружила снежная буря.

Сто лет назад. В снежную бурю столетней давности из глубины истории показались железнодорожная станция Астапово, а следом старик. Как на смертном одре он вдруг срывался с кровати и не терпящим возражений голосом упрямо кричал: «Удирать, надо удирать!»

Да, в год, когда ему исполнилось восемьдесят два года, 27 октября 1910 года старик Лев Толстой написал письмо жене, снежной ночью, стараясь не шуметь, сел в коляску и в сопровождении врача и дочери тайно покинул родной дом. Ехали по разбитой и тряской дороге, в пути восьмидесятидвухлетний старец занемог, пришлось отказаться от поездки в коляске и под чужим именем сесть на поезд, но и это не помогло. Путники были вынуждены сойти с поезда на станции Астапово, где в красном флигеле начальника станции больной старик слег окончательно.

Случилось это 7 ноября 1910 года, шел одиннадцатый день, как Лев Толстой покинул свой дом.

В тесной комнатушке в красном флигеле у железнодорожной станции Астапово он простился с этим миром. Красное и белое. Снег. И режущий глаза цвет дома.

Когда в лесу с грохотом падает дерево, содрогается все вокруг, ощущая невосполнимость и масштабность потери. Той ночью за окном мела и кружила бесконечная вьюга: она то мела, кружась, то кружилась, заметая. Что должно было осесть — осело, что должно было взметнуться — взметнулось.

«Удирать, надо удирать!» Да, я знал, что снежная буря столетней давности на станции Астапово взбудоражила меня, этот отступнический, непостижимый для обывателя непростительный поступок был умопомешательством с его стороны — разве это не похоже на бешеное гранатовое дерево? Или мятежный белый парус над гладью морской?

Да, если речь о дереве, то это именно гранатовое дерево, гранатник из «Одиссеи», не обрезанный, как положено саженцам. На Дону, в Греции. Где бы ни возникало отступничество, его невозможно извести, выкорчевать, оно все равно дает поросль. Четвертуешь, посадишь за решетку, в ссылку сошлешь — семя его не сдается, не падет ниц, не встает на колени; глубокой темной ночью беспощадный и послушный хозяину хмурый раб, возможно, будет пытаться извести его, но гранатник все равно рассеет свое потомство по земле.

Слезами наполнилось гранатовое дерево!

Снег, буря; эти бесконечные зимние вьюги когда-то надломили его ствол, хлопья снега, вихрем кружа по миру, докружили до моего нутра. Замешательство, пустыня и равнодушие.

Скажи мне, это меряются силой бешеный гранатник и обложенное снеговыми тучами небо? (Противоборство, оно везде и во всем. В традициях, в идеологии, в чувствах, в вульгарности.)

Скажи мне, это тот безумный гранатник громко кричит о том, что вот-вот появится новая надежда? (Выживший в трудных условиях. Без выхолащивания, самостный, без генных мутаций.)

Скажи мне, где-то там, в глубине всего живого, в мире самых сокровенных мечтаний, расправляющий свои крылья — это то самое бешеное дерево? (Там, где курочки и ястребы. На коньке крыши, в сорной траве и рисовых полях. У студеного и прозрачного родника, в этом безмолвии небес, там, где есть место разгуляться крыльям.)

Да, этот покинувший свой отчий дом старик представлялся мне в образе бешеного гранатника. Лев Толстой всегда ассоциировался у меня с гранатовым деревом среди людей; в постоянном противоборстве с небом, местами расколовшимся и обожженным от ударов молнии мощным деревом с чугунным стволом и растрескавшейся от мороза корой.

«Удирать, надо удирать!» — эти слова оказались для всех свидетелей тех исторических событий исполненными особой важности, настоящим откровением и проявлением любви. Сказанное принадлежит истории; возможно, оно затеряется во времени, а может, останется надолго. Это семена, которые взойдут, как только будут брошены в землю, даже сквозь железобетон они имеют шанс прорасти.

Чтобы человек мог стать человеком, чтобы человек мог быть похожим на человека, он должен удирать? Бегство — разве это не возвращение обратно? Разве бегство — это не путь к себе домой? Да-да, иногда бегство именно и есть путь домой.

2

Возможно, русскому человеку свойственны какая-то мрачность и нетерпимость, именно эти особенности национального характера, заложенные где-то на генном уровне, всегда были мне интересны: царство небесное и муки адовы, противоборство и покорность течению, куда же причалит мятежное сердце? Как будто изголодавшийся человек в кромешной тьме вдруг увидел свет звезды или буханку хлеба с солью. Бабочка в море, крылья над водной гладью. И душа, тронутая этим белым парусом, падает к нему в объятия, крепкие и надежные, как у родного брата:

Белеет парус одинокой

В тумане моря голубом!..

Что ищет он в стране далекой?

Что кинул он в краю родном?..

Играют волны — ветер свищет,

И мачта гнется и скрыпит…

Увы! Он счастия не ищет

И не от счастия бежит!

Под ним струя светлей лазури,

Над ним луч солнца золотой…

А он, мятежный, просит бури,

Как будто в бурях есть покой!

Как-то на новогоднем вечере в университете я прочел лермонтовский «Парус», прочел жадно, безнадежно, пылко, беспокойно.

Я родился в самом сердце лёссовой равнины и до студенческой поры никогда не видел моря, тем более не видел парусов, но во мне всегда была какая-то страсть и непреодолимая тяга к белым парусам и этой морской синеве. Я вырос в холоде и голоде, во времена моих детства и юности семья наша жила крайне бедно, да и в молодости в животе у меня постоянно урчало от голода.

Родители были крестьянами, отец мел улицы да собирал мусор на рынке. Попрошайничеством и подаяниями он сумел накопить мне на учебу, хотя сам был человеком совершенно необразованным. У отца не было кругозора вообще, даже склонности думать не наблюдалось, он не испытывал ни любви, ни интереса к культуре. Где-то под одеждой он носил небольшую фляжку, к которой любил прикладываться в минуты отдыха.

Но отцу нравилось, что я учусь, покупаю книги и читаю. Он любил, когда я забирался с книгой в стог сена на гумне или на соломенную крышу дома, и прохладными летними вечерами он мог слушать, как я читаю что-то для него недосягаемое, например Михаила Лермонтова или Ромена Роллана. Березы. Чернокожие жители Миссисипи. Именно эти непостижимые, столь далекие от нашей равнины вещи успокаивали мое взбудораженное сердце.

Именно они притягивали и моего абсолютно неграмотного отца.

Помню, как однажды еще в средней школе я, забравшись на стог сена, прочел «Надпись на валуне» Константина Паустовского про те самые дух и плоть человечества. Это потрясло меня не меньше белого паруса. В детской голове еще долго продолжала крутиться мысль о Балтике, что «кипит холодной пеной, как чертов котел», где сотни лет жили латвийские рыбаки. Там за слоем мглы, в море недалеко от маленького рыбачьего поселка лежит видимый издалека большой гранитный валун. Когда-то рыбаки высекли на нем надпись:

«В память о всех, кто погиб и погибнет в море».

Надпись на валуне. Эпитафия. Высечена не на камне, высечена с треском на моем теле. Это жжение и потрясение от прочитанного так со мной и остались, как будто мелкими стеклянными осколками по всему телу застряли все те, кто погиб и еще погибнет в море.

Столь избегаемое в китайской культуре слово в той эпитафии говорило о неизбежном, все люди смертны, кто-то успевает подумать о смерти, а кому-то даже и этого не дано, но умирают одинаково все. Участь, избежать которой не может ни одно живое существо, основной закон природы.

Смерть определяет жизнь, как сказано, все мы для смерти рождаемся, для смерти живем. Не узнав жизни, не сможешь понять и смерть. Такое возвышение гибели меня потрясло еще больше и перевернуло мой взгляд на мир.

Загадочность. Море — это такая загадочная карма и соблазн. Уйти в плаванье и потерпеть кораблекрушение — смертельно опасное искушение, авантюра. Все знают об опасности и риске, но всегда находятся мятежные души, которые все-таки уходят в море и водят там дружбу с беспощадными волнами.

Море — это соблазн, притягивающий души, что ищут успокоения, жаждут тишины. Да-да, смерть, возможно, тоже своего рода освобождение, особая цена за свободу. На этом опасном пути собираются души тех, кому суждено тут погибнуть.

Белый парус отправился в путь по венам и взял курс к морю. Куда он держит путь? В край родной? Страну далекую?

Где бросит якорь этот белый парус? Я вспомнил об одной книге — «Дикие травы»[135]. Путник, недолгая жизнь, бесконечная дорога, мизерность бытия и бесконечность пути. Дела человеческие безбрежны, как Вселенная[136].

Да-да, надо удирать, идти к предначертанному судьбой морю, разве время — это не море?

Люди гибнут во времени, оно линейно, и чем дальше, тем быстрее все движется, и сколько его осталось, чтобы тратить впустую? Пора прощаться — прощайся, пора оставить — оставь. Начав путь по венам, не пора ли отбросить все лишнее? Уныние, страх. Следуй своему внутреннему зову. Время, как море, закат, как кровь. Ты — белый парус. Поднятый и растерзанный парус. Но и крылья бабочки могут затушить пламя огня.

А как же большое море? Нынешнее большое море уже совсем не то, разве есть в нем та загадочность и тот соблазн? Есть ли в нем откровение судьбы и неизведанность?

Большое море вымарано человечеством до безобразия, леса, где раньше было место поэзии и лирике, замусорены людьми, сад человечества вырублен.

Я подумал о том, что, приехав в самое сердце Большого Хингана, я увидел бескрайний зеленый массив вновь посаженных лесов и был им совершенно упоен, но при этом очень сокрушался, что больше не могу видеть настоящих, коренных лесов, что последнее племя охотников-эвенков больше не может заниматься ни охотой, ни добычей рыбы. Почему мои глаза наполнились тогда слезами?

3

Самое незабываемое впечатление в той поездке к Большому Хингану оставила встреча с Марией Со, последней шаманкой горных эвенков.

Когда по требованию правительства спуститься вниз к подножью гор ради комфортной и «наполненной счастьем» жизни эвенкам подсунули бумагу, чтобы поставить на ней отпечаток пальца в знак договора, и даже выделили денег на переезд, вся эвенкийская деревня, все двести тридцать один человек приложили свои пальцы, только эта девяносточетырехлетняя старуха Мария Со не дала согласия на смену места жительства.

В ее мире безбрежные дикие леса — вот то место, где должны жить эвенки.

Как жить дальше? Все выбирают жить по-разному, слишком много людей предпочитали покоряться и терпеть, они выбирали не сопротивляться, кто-то вставал на сторону врага ради своей личной выгоды, многим из них удавалось удачно пристроиться в жизни, сделать карьеру, да еще и гордиться этим.

Но если бы кто-то из них вдруг пришел в день сегодняшний, вспомнил Льва Толстого или Поля Гогена на острове Таити, которые прожили свою жизнь как личности, не как рабы, по собственной воле надевшие путы мнимой славы и корысти, и вот тогда из того красного флигеля у железнодорожной станции, где умер Лев Толстой, пришло бы ему озарение.

Свобода, свобода духа, ты должен быть самим собой, избавиться от тяжелого ярма, скрывающегося под разными личинами, только тогда ты сможешь снова возродиться. И кроме себя самого больше ни на кого положиться нельзя.

Свобода и независимость — нет ничего важнее этого. К тому же для нас, впитавших с молоком матери культуру коллективизма, где у каждого свое место, и правитель должен вести себя как правитель, министр — как министр, а отец — как отец, независимость часто бывает актуальнее свободы.

Я знаю, что вырубка лесов для эвенков, живущих охотой, — катастрофа, и это катастрофа для всего человечества в целом.

Культура исчезает бесследно, начать вести упорядоченную и монотонную жизнь в долине у подножия гор для эвенков, всегда живших в горных лесах, означает обрубить их лесные корни, пережать им сосуды кровеносной системы. Мария Со этого не хочет, но судьба вынуждает ее стать последним оплотом упорства духа.

Это прогресс? Или трагедия? Привычная жизнь охотников оказалась вне закона, они больше не могут носить оружие. Чтобы сохранить его, один эвенкийский поэт ушел со своим любимым охотничьим ружьем далеко в горы и прятался там от полицейских. В итоге полицейские окружили его, прижав к отвесной скале, но поэт не сдался и, закрыв глаза, прыгнул со скалы вниз вместе со своим охотничьим ружьем. К счастью, падая, он зацепился за большое дерево, не разбился и смог продолжить бегство. Эвенк добрался до одной из охотничьих стоянок, но там его уже поджидал полицейский патруль, и тогда один из преследователей, вытянувшись по стойке смирно, отдал поэту честь и крикнул: «Брат, сдавайся!»

Культуры больше нет, кто будет рыдать по этой утрате?

Поэт ответил: «Охотничество исчезло, пришло время промышленной цивилизации, которая превращает жизнь в унылое существование. Если в этом высокоразвитом мире полицейские готовы стрелять в людей, ну что ж, пускай в меня стреляют».

Стреляйте, давайте, стреляйте. Я отдам честь наставившему на меня оружие брату. Кто-нибудь из любви к поэзии сможет похоронить потом мое тело?!

Однажды, когда писатель Ужерту брал интервью у Марии Со, его поразило одно высказывание шаманки:

«Раньше земель для охоты и оленеводства было много, на тысячи километров тянулись, доходили аж до уезда Хума в Хэйлунцзяне. Мы на выпасе оленей могли уходить как угодно далеко. В то время повсюду водились лоси, олени, белки. Но сейчас все изменилось, вокруг одни люди, одни браконьеры. Прошло всего-то несколько лет! А у нас теперь даже места для собственного стойбища нет, нам негде пасти своих оленей! У нас отобрали ружья, это все равно что перебить всю нашу посуду для еды… И самая насущная проблема теперь — найти место для выпаса оленей. Я должна вернуть наши леса, вернуть наше охотничье оружие. Когда я думаю о том, что у эвенков нет больше ружей, нет больше пастбищ, мне хочется плакать, я плачу даже во сне!»

Кто потерял леса? И чем могли теперь утешиться лишившиеся лесов, лишившиеся охотничьих ружей эвенки? Печаль по утраченной родине глушилась лишь алкогольным дурманом. Я знал, что Мария Со не пьет вообще. Двое из пятерых ее детей погибли от пьянства, она всем сердцем ненавидела эту отнявшую жизнь у ее родных и бесчисленных сородичей заразу. Поэтому пили у нее за спиной, по-тихому, но остановить это тайное пьянство она была не в силах.

Орочонов-оленеводов осталось чуть более двухсот человек, за последние двадцать лет много молодежи умерло именно от пьянства. «О том, что в горных районах запойно пьют охотники племени Аолугуя, известно было практически каждому, временами кто-то из племени спускался с гор за выпивкой, и часто случалось так, что купленное выпивали еще на полпути к дому, так и не добравшись до конечного пункта. Немало их по пьянке в лесу померзло да в реках потонуло».

А еще на лесоповале лесорубы могли обменять охотничью добычу или панты на пару бутылок водки, все из-за их повальной страсти к алкоголю. За выпивку они были готовы отдать тебе все что угодно.

Говорят, настоящих якутских эвенков осталось не больше пятидесяти человек, от кочевой жизни и тяги к бутылке у них стала пропадать способность к деторождению.

Если раньше они пили, чтобы согреться, приободриться и по праздникам, то теперь это скорее был способ убить время, скрасить одиночество, приглушить душевные страдания.

Водка для них — это поминки. «Быть живым» на самом деле — это смерть стоя. Смерть культуры. Их страдания и мучения выражались лишь в неровной пьяной поступи и злобе алкогольного дурмана.

Я размышлял о том, как в 1851 году впервые в истории США с речью выступил вождь индейского племени. В год, когда был зафиксирован как стихийное бедствие чудовищный ураган, произошло еще одно важное, вошедшее в историю страны событие. Американские власти за сто пятьдесят тысяч долларов принудительно выкупили два миллиона акров исконных индейских земель и вынудили племена рожденных здесь, возмужавших, проживших тут в радости и печали жизнь, похоронивших в этой земле своих предков индейцев немедленно покинуть эти территории. По этому поводу с полной кровавых слез обвинительной речью выступил тогда вождь племен Сиатль, после которой демократическое правительство США выразило свое особое почтение этому человеку, пообещав, что город, который построят на присоединенных землях, будет назван его именем — этим городом стал нынешний Сиэтл.

Это была речь настоящего дитя природы, в его словах чувствовался дух этих земель, они были наполнены дыханием далеких рек и бескрайних просторов. Что оставила нам речь вождя?

В памяти человечества когда-то уже были подобные воспоминания, раньше все думали и рассуждали примерно так же и следовали этой очень естественной и понятной любому человеку морали. Все человеческие радости и печали, все придуманное и созданное человеком не может идти вразрез с природой. Кроме речи индейского вождя Сиатля сегодня, пожалуй, не встретишь столь глубоко запавших в душу примеров. США подарили миру «Уолдена»[137] Торо. Почему его так тянуло к жизни в природе? О какой духовности тосковал Торо в «Уолдене»? Почему именно эта духовная жизнь стала для него пристанищем? Сегодня перечитывая речь вождя Сиатля, я подумал о бесстыдстве так называемой цивилизации.

Все верно, именно бесстыдстве. Да-да. Куда по ошибке свернула кривая колея модернизации и индустриализации? Можно ли повернуть все вспять и вернуться к истокам? Идешь себе — иди, не стоит сворачивать со своего пути. Приведет ли к счастью и благополучию эта дорога? Где в каждом из нас находит отклик голос индейского вождя столетней давности?

«Как можно торговать небом или теплом земли? Эта идея очень странная.

Если воздух больше не будет чистым, реки не будут кристально прозрачными, что тогда мы сможем купить?

Для нас земля всегда была священна. В нашей памяти и в нашем опыте каждая сосновая иголка, каждая песчаная коса, каждый дымок в чаще леса, каждая полянка и стрекочущая букашка священны. Капля древесного сока, стекающая по ветке, попадает прямо в память краснокожего человека.

Когда после смерти души бледнолицых возносятся на небо, они давно уже не помнят, где родились. А мы и после своей смерти никогда не забываем эту прекрасную землю, потому что она нам мать родная, мы с ней едины. Благоухающие цветы вокруг — наши сестры, олени, лошади и ястребы — наши братья, горные вершины, сочные луга, тепло молочного жеребенка и человек — это все одна семья.

Поэтому когда Великий вождь из Вашингтона сообщает, что хочет купить у нас землю, он требует от нас слишком многого. Великий вождь говорит, что оставит нам надел земли, чтобы нам хорошо жилось, и тогда он станет отцом и будет заботиться о нас, своих детях.

Скорей всего, это значит, что мы обдумаем твое предложение о покупке. Но это будет непросто, потому что для нас эта земля священна. Сверкающая в реках вода — это не просто вода, это кровь наших предков. Если мы продадим вам эту землю, вы должны помнить, что она священна, просим вас непременно научить ваших потомков тому, что эта земля священна, и скажите им, что каждое призрачное отражение на чистой глади озера рассказывает о жизни и памяти нашего народа, в журчании воды — тоже голоса наших предков.

Реки — наши братья, они утоляют нам жажду, несут наши каноэ, питают наших детей. Если мы продадим вам эту землю, просим вас непременно научить ваших потомков, что реки — это наши общие братья, и относиться к ним надо, как к любимым братьям.

Я знаю, что бледнолицые не могут понять наши идеи. Для них один участок земли ничем не отличается от другого, ибо они — чужаки, которые могут под покровом ночи взять и унести все, что им захочется. Земля для них не брат, а враг, которого следует догнать и покорить. Они, не задумываясь, присваивают могилы отцов, отбирают земли детей. И им все равно, что отцам будет негде покоиться, а детям негде рождаться. В их глазах матери, земля, братья, небо продаются, покупаются и отнимаются точно так же, как стадо овец или стеклянные бусики. Их жадность пожирает землю, оставляя за собой пустыню.

Я, правда, не понимаю… Наши пути так не похожи на ваши. Зрелище ваших городов режет нам, краснокожим, глаза, в городах бледнолицых нет места тишине, тут негде послушать, как распускаются почки на деревьях или стрекочут крыльями насекомые. Шум городов лишь режет нам слух. Здесь не услышишь крика охотящегося в ночи ястреба или устроивших в пруду перепалку лягушек. Какой тогда смысл в этой жизни? Я — краснокожий и многого не понимаю. Мы, индейцы, предпочитаем мягкий ветерок над прудом; нам больше нравится дыхание ветра, дыхание, наполненное свежестью послеполуденного дождя или ароматом сосновой смолы.

И воздух, который нужен всему вокруг, для нас, краснокожих, тоже очень ценен. Звери, деревья, люди — все вокруг им дышит, и только бледнолицым все равно, чем они дышат. Они, как окоченевший мертвец, не ощущают зловония. Если мы продадим вам эту землю, вы должны помнить о том, как ценен для нас воздух, у воздуха и всего вокруг общий дух.

Ветер дал первый глоток воздуха нашим предкам и унес с собой их последний выдох. Если мы продадим вам эту землю, вы должны помнить и оберегать ее независимость и священность, чтобы каждый приезжающий сюда бледнолицый мог почувствовать ветер, пропитанный ароматом луговых трав и цветов. Только так мы обдумаем ваше предложение. И если мы его примем, у нас есть одно условие: бледнолицые должны будут относиться к диким животным на этой земле, как к своим братьям.

Мы — дикари, и мы не понимаем, почему бледнолицые могут оставлять гнить в прериях тысячи мертвых бизонов, которых они истребляют прямо из своих поездов?

Мы — дикари, и мы не понимаем, почему дымящие железные кони важнее бизонов, которых мы убиваем, только чтобы поддержать свое существование?

Чем люди отличаются от диких животных? Не станет животных, человек умрет от одиночества и тоски. Потому как, что бы ни случилось с животными, это вскоре происходит и с человеком. Все вокруг взаимосвязано.

Вы должны научить своих потомков, что земля у них под ногами — это прах наших предков. Пускай они уважают эту землю, скажите им, что своим плодородием она обязана жизни наших сородичей. И как мы говорим своим, вы скажите своим детям: земля — это мать наша. Что бы ни случилось с землей, это обязательно произойдет и с людьми на ней. Если человек плюет на землю, он плюет в самого себя. Мы знаем: земля не принадлежит человеку, человек принадлежит земле. Мы знаем: все вокруг взаимосвязано, как кровные узы объединяют людей в один род, так и в природе все неразрывно связано друг с другом.

Даже Бог бледнолицых, что шел с ними рядом, как друг, и вел с ними беседы, не смог избежать всеобщей участи. В конце концов все мы станем братьями, и мы это еще увидим, мы убеждены, что однажды бледнолицые наконец поймут, что у них с нами один и тот же Бог.

Возможно, вы считаете, что иметь Бога — это примерно то же самое, как вы хотите обладать нашей землей, но это не так. Бог, он для всех один, и в своем сострадании он одинаково справедлив и к бледнолицым, и к краснокожим. Для Бога самое ценное — это земля, и причинять вред этой земле означает оскорбить его. Бледнолицые в итоге исчезнут и, может быть, даже быстрее любой другой расы. Пачкая свою постель, когда-нибудь вы задохнетесь от смрада собственных испражнений.

Но в момент гибели сила Бога зажжет вас ярким пламенем, точно так же как эта сила привела вас сюда и наделила правом распоряжаться и этой землей, и краснокожим народом на ней.

Такая участь для нас — загадка, потому что мы не знаем, когда истребят всех бизонов, приручат всех лошадей, люди заполонят собою леса, а красоту горных вершин порушат провода.

Куда делись заросли? Они исчезли!

Куда делись ястребы? Они пропали!

Жизнь кончилась! Началось выживание!»

(Прошу простить меня за слишком длинную цитату, наедине со своими переживаниями, перед лицом вымирающих эвенков, мне хотелось достоверно процитировать речь вождя, не подвергая ее какой-либо переделке и пересказу, не сокращая, не перевирая, прямо-таки гвоздем вбить в текст, чтобы стало чуть полегче на сердце.) За сто с лишним лет эти простые истины, озвученные индейским вождем в его речи, с переменным успехом продолжают вести борьбу почти со всеми упомянутыми злодеяниями современности, люди так до сих пор и не сумели услышать предостережение вождя.

Когда видишь, как исчезают реки вокруг, как вырубаются леса, как свирепствует смог, в какой растерянности пребывают человеческие умы, думаешь: сколько еще должно заплатить человечество за этот урок? Какая чудовищная цена назначена за прозрение? Богатство копится в злодеяниях, а человечество тем самым обрекает себя на бесперспективность. Человек — это не только плоть, распущенность плоти происходит из распущенности духа. Каким должен быть дух, чтобы не посрамить собственную кровь? Как стать достойным той судьбы, что уготована для пришедших однажды в этот мир?

Трагедия природы в драматизме человеческого характера, в безграничном стремлении к захвату и освоению всего вокруг. Куда приведет нас такая история?

Природа не есть частная собственность человека, человек не противостоит природе, человек принадлежит природе, но с течением времени он превратил ее в производственный материал, сделал предметом рабства. Природа имеет свойство восстанавливаться, но ненасытность людей приводит к разрушению этой способности, к полному краху — уже начали исчезать отдельные виды. Проблемы, с которыми сталкивается природа, возникают как неизбежное следствие промышленного развития. Природа не есть частная собственность человека, природа — дом для человечества, нам нужно учиться экономить, а не отнимать, не растрачивать впустую. Природу разрушают люди, и человечество разрушается не природой, а им самим.

В окружающем мире человек обращает внимание только на воздух, воду, озеленение, но это все материальные проблемы. Он игнорирует при этом свою принадлежность этой природе, ему недостает духовности и чувственности. Человек — дитя природы, но он лишь один из ее многочисленных детей.

Возможно, за последние тридцать лет ВВП в стране растет быстрее, чем когда-либо, но при этом мы все ощущаем безграничное одиночество, наш дух подавлен, усталость от развращенности плоти не дает успокоиться нашим душам. Уже давно тело человека покрывают не лохмотья, а вот душа его по-прежнему в рванье. Вместе с материальным благополучием у нынешних потомков дракона[138] появилась на лице самодовольная улыбка нувориша, но что за ней? Заглянешь за нее, а там, на сколько хватает взгляда, одна лишь бескрайняя пустыня, болото да зловонная топь.

О подобном насильственном развитии, о прогрессе разрушительного характера я запомнил высказывание нобелевского лауреата Имре Кертеса[139]:

«Политика единоличной власти, захваченной насильственным путем и неограниченной ничем и никем, приводит к губительным последствиям. Если не к гибели человеческой и разрушению материальных богатств, то к падению духовности человека. А делается это при помощи идеологии. В XX веке, в эпоху тотального обесценивания, все превратилось в идеологию, которая в какой-то момент создала свою собственную шкалу ценностей».

Сильнейшей идеологией сейчас является ВВП. Я промолчу. Запустение, бескрайнее запустение.

4

На симпозиуме в Гэньхэ я говорил о метаниях своей души, во избавление от которых я покинул взрастивший меня родной край. С этим прощанием, не в детстве и не в отрочестве, а уже в зрелом возрасте, с началом заката жизни, когда кровь моя устала бить ключом, меньше стало во мне предубеждений, меньше упрямства. От чего пора очищаться, от того очищаюсь. От дутой славы, никчемного подхалимства, лицемерных речей, разлагающихся душ; устал я, вымотался, только запустение и осталось, и больше ничего.

Бежать, удирать из этого по-поросячьи теплого, уютного до бессознательности болота, выйти из страха, остаться один на один с собственной душой, только тогда удастся разглядеть весь цикл своего перерождения от немощности к силе.

Был ли путником восьмидесятидвухлетний старик? И да и нет. Его бегство на небеса длилось чуть больше десяти дней. Старческая бодрость, упорно гнавшая его вперед, безоглядное, без шанса на возвращение расставание, его неотступное желание из последних сил доказать что-то кому-то, своему нутру, себе неповторимому.

Для человека самое важное ежеминутно помнить о том, что нельзя утратить свою самость. Даже если суждено прожить жизнь длиной в один день, каждый имеет право издать гортанный крик при рождении. Слепое следование за толпой подавляет тебя, ограничивает, сковывает, форматирует. Маска начинает прирастать к лицу, твоя кровь со временем превращается в грязную воду, неспособную передать ни печаль, ни скорбь.

Все прежнее становится невозвратным, пережив житейские бури, начинаешь понимать притягательность и силу простоты, осознаешь, что единственный правильный путь — это мир и покой внутри.

Где взять нам этот мир и покой? В религии или любви? В искусстве или бескрайнем звездном небе? Светлячки на ночном небосводе в пору моей непростой юности научили меня ценить красоту и стремиться к прекрасному. Разлетающиеся в разные стороны зонтики одуванчиков научили меня истинной сути естества: сеять, размножаться на дальние расстояния, осваивать новые генные территории. И это воспитало во мне уважение ко всем биологическим видам на земле.

Религия или любовь? Искусство или бескрайнее звездное небо? Где искать ответ? Столько лет ищу и все равно так и не смог разглядеть маячащий где-то вдали образ.

Даже если ты никогда не покидал свой дом, когда-нибудь это сделать придется. Там, вдали от родных мест, если вдруг зайдет речь об отчизне, может, больше не будет этих эмоциональных всплесков. Страна далекая станет краем родным, а родина превратится в чужбину.

Это и есть житейская буря, это и есть предназначение.

Снежная буря. Откуда-то из глубин истории надвигается снежная буря, все ближе и ближе, никуда от нее не деться.

Колея на заснеженной дороге, кашель больного старика, все громче и громче. Та колея была и пламенем, и знаком судьбы. И точкой, и перепутьем.

(Возможно, до сих пор я так и не сумел точно выразить, что за призраки зовут меня, но мне всегда казалось, что я должен последовать их зову. Откуда-то из глубины упрямо призывал к себе свой народ внутренний голос.)

Что это было, в конце концов? Чистота, порыв, страсть, инстинкт или упокоение от усталости? Красота «чужбины» или какой другой соблазн?

В мире слишком много скверны. Кто ж захочет погрязнуть в злодеяниях? Испоганив природу, кто станет убегать от смога в поисках нового рая? (Да и где найти чистую землю на свете?) Не верю больше я в эти ценности, не обманете. Может, и правда мой выбор — глупость, как у того парижского художника Гогена, тоже «по дурости» сбежавшего на Таити. Человек не может одеревенеть настолько, чтобы разучиться заглядывать себе в душу. Это непростительная распущенность.

Ницше сказал: «Змея, не сумевшая избавиться от своей кожи, обречена на смерть». Поэтому старик Лев Толстой пустился в бега от давних житейских бурь.

Житейские бури, житейские бури!

Прочь иллюзии, прочь иллюзии!

Я понял, что в своем стремительном бегстве Лев Толстой пытался обрести внутреннюю безмятежность. Он в одночасье распрощался с родным краем, которому будет только лучше, если ты подпитаешь плодородие его земли своей гибелью. Как было заведено, зверь, питающийся испражнениями, пожирает испражнения; кому положено есть мясо, ест мясо. Кто носит короткий рукав, тому не по пути с тем, кто носит длинный рукав.

Рвать раз и навсегда лучше, чем латать друг друга, разбежаться и забыть обо всем. Эту не дошедшую до потомков идеальную, непревзойденную красоту невозможно повторить, невозможно скопировать, твое всегда принадлежит тебе и не может принадлежать никому кроме тебя.

И с той самой снежной бури я осознал, что за сто прошедших лет она так и не кончилась, и буря эта не в текстах, не в словах, ее невозможно изобразить, она внутри тебя.

И возможно, бежишь ты в сторону пустыни, нет, в сторону запустения.

А что остается? Я подумал о жизни той самой Марии Со. Проблема в том, что вырубленный лес больше уже не лес, но я все равно слышу ее упрямый крик: «О лес, я буду с тобой до конца!»

Я знаю, что из добрых побуждений для эвенков строят целые поселения, но разве тем самым им не отрезают дорогу домой в леса? Полагаю, что мы должны сформулировать лесную этику, суть которой состоит в рациональной и духовной значимости существования лесов. Духовный смысл в том, что Бог посадил лес на этих землях, так неужели нам надо непременно этого лишиться и утратить духовность окончательно, чтобы задуматься о его восстановлении? Человек сумел построить самолет, но он не в состоянии создать семя растения или сделать воробушка. Если мы будем ждать, пока земля погибнет, реки пересохнут и русла их потрескаются, то времени, отведенного человечеству, останется все меньше. Покинувшие леса эвенки оставили людям свое откровение — так ли уж неизбежна подобная участь для всего человеческого рода? Уйдя однажды, ты не сможешь вернуться. Останется тебе лишь бескрайняя пустыня!

Как не смог вернуться Лев Толстой. Надвигается снежная буря, закрутившая землю сто лет назад.

И я глубоко благодарен той самой снежной буре!

Цинь Цзиньпин. Ну-ка, дочка, повернись!