1
Бродим по улице Люличан-си.
Древние лавочки из серого кирпича и с красными колоннами — большие и маленькие, высокие и низенькие — стоят вперемежку, цепочкой скрываясь вдали. Людей на улице немного. Мы выбрались всей семьей. Сыну семь лет, самый озорной возраст. Мы неспешно прогуливаемся, шаги наши петляют то влево, то вправо.
Вдруг по мне как будто бы медленно прокатилась волна электрического тока. Сначала волосы, потом глаза, нос, рот, гортань; дальше она спустилась к сердцу и наконец онемением разлилась по всему телу. Это что еще за заклятие меня настигло? Для такого самочувствия не было никаких причин.
Приезжая в Пекин, мы непременно посещаем район Люличан, это уже стало нашей традицией. И каждый раз мы идем туда без определенной цели и особых ожиданий — просто побродить. Историй и легенд о Люличане много: один человек в груде старья нашел вазу династии Мин времен Чэн-хуа (1464–1487); другой в интересах общественности содействовал приобретению древних произведений каллиграфии и живописи, являющихся национальным достоянием, и сумел предотвратить продажу одного такого сокровища за границу; еще кто-то немного изменил вывеску, написанную больше сотни лет назад Вэн Тунхэ[187], и опять повесил ее, и это стало предметом досужих разговоров; а еще кто-то среди вороха старых книг обнаружил несколько обрывков листков с ксилографическими оттисками, относящихся к династии Сун, и, сличив их с книгами той эпохи, восстановил кусок, который ранее считался утраченным. Это все равно что писать письмо на бумаге с узором из цветов сливы: что пишешь и кому — не имеет никакого отношения к рисунку, очертания цветов стали фоном, равно как и приписываемые цветам сливы качества и поэтичность. Люличан и есть такая бумага для писем: что бы ты ни написал, все равно проглядывается узор основы. Хотя со временем Люличан все же изменился, как если бы древнюю картину отредактировали в Photoshop'e: подправили цвет и яркость, подкрутили контрастность и насыщенность, поработали инструментами «ластик» и «штамп», — и получилась современная версия старого сюжета. Месторасположение и атмосфера остались прежними, а вот люди сменили древние платья на современную одежду; старые книготорговые лавки превратились в книжные магазины «Чжунго шудянь» и «Старая книга»; а такие известные лавки, как «Жунбаочжай», «Хуайинь шаньфан», «Цуйвэньгэ», «Идэгэ» и лавка кистей «Ли Фушоу»[188], внешне практически не изменились: книги, иероглифические свитки, картины, старинные вещицы, так называемые «четыре сокровища кабинета ученого» — кисти, бумага, тушь и тушечница… Когда меня кто-нибудь спрашивает, что такое Люличан, я обычно именно такими мазками обрисовываю эту картину, но, конечно же, это не дает полного представления о Люличане.
В этот раз мы впервые взяли на Люличан сына. В книжном магазине сначала пришлось отыскать книгу с картинками хищников в стиле гунби[189], чтобы унять его непослушание и упрямство, и только тогда мы смогли спокойно листать и искать книги для себя. Сейчас, когда я написала эти строки, мне вдруг кажется забавным, что зоопарк и Люличан сходятся как раз в этих картинках с животными. Раньше сын мало сталкивался с каллиграфией и живописью, но, увидев, что я по пути уже успела купить разграфленную бумагу сюаньчжи[190] для писем и ксилографическую книгу прошивной брошюровки с золотыми и серебряными брызгами на обложке — великолепное издание с налетом старины, — он тоже вдохновился. Когда я просила сына помочь мне выбрать узор на бумаге для писем, он еще сильнее воодушевился и спросил меня, могу ли я подарить ему прошитую вручную тетрадь с разлиновкой для копирования стихов. Им в первом классе разрешают писать только карандашом. Я задумалась и не ответила: в моей душе столкнулись трепетное отношение к бумаге сюаньчжи и желание поддержать порыв сына.
Деньги с кредитной карточки стремительно таяли, а пакеты в руках становились все тяжелее и тяжелее. Кроме бумаги для писем и прошитой книги я еще купила бумагу для написания парных надписей, какими украшают двери, кое-какие книги, серебряную и зеленую штемпельные краски — редкие цвета. Представляю, как где-нибудь неожиданно для всех поставлю печать не привычного красного, а серебряного цвета, и потом, как нашаливший ребенок, отойду в сторону и буду поглядывать на реакцию окружающих, унимая в душе бурю радости.
В лавке «Жунбаочжай» случайно набрели на выставку каллиграфии и картин Фань Цзэна[191]. Выглянув на улицу со второго этажа, мы увидели «каллиграфию знаменитого Цигуна», разложенную прямо на уличных лотках и терзаемую ветром; наивная манера письма оставляла своего рода неуместное тихое разочарование.
В какой бы картинной галерее я ни оказалась, всегда начинаю все оценивать и критиковать. Мне кажется, я даже становлюсь непохожей сама на себя. В такие моменты я практически полностью отдаляюсь от эстетических критериев прошлого, и каждый комментарий — не важно, в одно слово или в длиннющую тираду, не важно, есть ли слушатели, или же я говорю себе — исходит от сердца. Точно! То заклятие, воспользовавшись моей уязвимостью, охватило меня именно в такой момент. По мне медленно прокатилась электрическая волна, оставив во всем теле чувство онемения. Я уже давно порвала с каллиграфией и каллиграфическим миром. Так почему же я вдруг опять оказалась в его власти? Может, я увидела в этих картинах и иероглифах свою прежнюю и теперешнюю жизни? Бумагу для писем я покупала, чтобы действительно писать письма, бумага для парных надписей предназначалась в подарок, серебряная и зеленая краски — я вспомнила — они для того, чтобы ставить личную печать на титульной странице моего сборника рассказов, который вот-вот выйдет. Другими словами, ничто из этого не возвращало меня снова к чертам и линиям иероглифов. Но сейчас у меня возникло ощущение, будто бы в глухом бескрайнем древнем лесу подул морской ветер: или как если бы в поддоне клетки с канарейками среди грязи и перьев вдруг возник мир поэзии династии Тан[192]. Неожиданно во мне стало подниматься странное чувство, сильное, смутное и неуклонное. Я была приятно удивлена, ощутив это. Это удивление было настолько резким, что я даже стала в нем сомневаться. Сейчас я совершенно точно уверена, что Люличан — это большое магнитное поле. Клетки моего тела и все составляющие их элементы представляют собой горстку песка с небольшим вкраплением черных минералов, живущих в разных уголках моего организма, они радуются или печалятся, повинуясь велениям души. Когда магнитное поле, излучаемое Люличаном, становится достаточно сильным, эти черные частички тотчас же собираются из закоулков, улиц, канав, горных хребтов, из-под земли и из-под деревянных домишек и выстраиваются в правильные, покорные фигуры, которые проявляются у меня в сердце. Они, эти черные частички, как раз имеют отношение к тому, что называется «художественной страстью».
Я поспешила вперед и нагнала мужа, листавшего какое-то старое издание. Охваченная некой неясной сладостью, я без тени смущения заявила ему: «Во мне пробудились чувства к старой любви».
2
Любовь к каллиграфии привил мне мой отец, когда мне было года четыре-пять. Он мечтал, повзрослев, я унаследую его профессию и стану врачом, который, кроме искусства врачевания, будет прекрасным почерком выписывать рецепты. Сейчас, вспоминая это, я понимаю, что для отца как для врача было огромным сожалением иметь скверный почерк. Мой дед по отцу очень здорово писал иероглифы. Даже спустя тридцать лет после его смерти собиратели каллиграфии останавливали моего отца на улице, упрашивая отдать им хоть клочок бумаги с иероглифами деда. Наверное, в детстве отец часто завороженно следил за тем, как изящно дед выписывал кисточкой назначения пациентам. Неизвестно, по какой причине отцу передалась только профессия деда, а вот способность к каллиграфии утерялась. Когда прежние мечты уже невозможно было воплотить самому, он возложил свои надежды на меня и с самого моего детства воспитывал из меня каллиграфа.
В мои четыре-пять лет, в семидесятые годы прошлого столетия, каллиграфией мало кто занимался. Помнится, у меня была всего одна тетрадка для копирования иероглифов, очень ценная вещь. Она предназначалась для прописи иероглифов средних размеров по красным контурам, странички были из грубой бумаги и не впитывали тушь. Ну и еще дед оставил после себя простенькую тушечницу. В то время не было готовой туши в бутылочках, и каждый день, разводя тушь, я вымарывалась так, что становилась похожа на далматинца. Современные педагоги склоняются к тому, что развивать способности ребенка надо, отрабатывая множество конкретных навыков. Согласно этой теории, тренируя навык растирания туши, я, вероятно, развивала координацию глаз-рука и мелкую моторику. Однако они, вероятно, никогда не узнают, что одного и того же результата можно достичь разными способами.
Дети больше всего любят игры. Перед тем как добавить в тушечницу немного воды, надо сложить бумажный самолетик; порастирали немного тушь — теперь надо бы и поиграть. Вот почему тушь всегда получалась серенькой, а иероглифы водянистыми.
Когда в гости пришел приятель отца, та чумазая девчонка-непоседа вдруг подняла голову и без капли страха уставилась на него. «Ха-ха!» — рассмеялся дяденька, увидав в руке у крохи кисточку для письма. Будучи каллиграфом, он подарил ей прописи для каллиграфии и научил кое-каким приемам. Если мне не изменяет память, это были прописи по трактату «Линфэй цзин» династии Тан. Через несколько лет еще подарил книгу с иероглифами в стиле кайшу[193] каллиграфа Лю Гунцюаня[194]. О трепетном отношении того дяди к каллиграфии говорил внешний вид прописей. То, что они были в идеальном состоянии, можно и не говорить — ни одна страничка не загнута и на каждой книге аккуратно написано, где и когда она была приобретена, и стояла подпись. Это были мои первые книги по каллиграфии. Знания и интерес к каллиграфии у меня появились по большей части благодаря легендам и историям. Сейчас, вспоминая эти истории, я понимаю, что они носят воспитательный характер, сюжетная линия слабо разработана, структура у них линейная, с ярко выраженной дидактической направленностью. Как мог Ван Сичжи[195], занимаясь каллиграфией и ополаскивая кисти в пруду, сделать воду черной настолько, что пруд в итоге стали называть «чернильным прудом»? Лю Гунцюань встретил безрукого старика, писавшего иероглифы ногами, и стал у него учиться, а когда вернулся домой, истратил восемь больших чанов воды, отрабатывая написание иероглифов. Чэн Мао[196], когда Цинь Шихуан[197] посадил его в тюрьму, неустанно работал над созданием официального письма лишу[198]. Впоследствии все герои этих историй без исключения становились известными каллиграфами. Эти истории как нельзя лучше отражают желание китайских родителей, чтобы их сыновья «стали драконами»[199], и мой отец также не нарушал общепринятые нормы. Под влиянием непростых социальных факторов мое желание заниматься каллиграфией постепенно сходило на нет, а вот ожидания отца уже не ограничивались изящным почерком на рецептах…
В восьмидесятые годы ощущалось настроение возрождения культуры, и в нашем городке начали образовываться различные художественные ассоциации, и я тоже пролезла в Ассоциацию каллиграфов. Отец заказал для меня на почте журнал «Каллиграфия». Это был первый после Культурной революции журнал о каллиграфии. Очень хорошо помню первый номер, который попал ко мне в руки — с иероглифами каллиграфа Бай Цзяо[200], написанными цаошу[201]. Иероглифы были написаны легко и талантливо, они мне сразу чем-то понравились. Взрослые решили, что я уже разбираюсь в каллиграфии, и больше не сомневались, подойдет ли такой узкоспециализированный журнал для двенадцати-тринадцатилетней девочки. Это было похоже на то, как сейчас многие родители наряжают своих чад во фраки, и несоответствие детских манер зрелости наряда вызывает у них снисходительное умиление, но внешне они только одобрительно кивают и хвалят.
Когда я училась в третьем классе младшей школы, одну мою каллиграфическую работу выбрали для участия во всекитайской выставке, или, как говорили у нас в семье, «дочкины иероглифы дошли до столицы». В то время атмосфера в художественных кругах была девственно чиста и непорочна. Городок, где мы жили, отнесся к моему достижению радушно и благосклонно. Я до сих пор не понимаю, какое отношение к искусству имеют участие в выставках, публикации в журналах и продажи работ по заоблачным ценам. Однако несомненным было то, что все вокруг, включая моего отца и даже меня саму, подталкивали меня идти дальше. Все шло своим чередом.
Мне кажется, в этих неприкрашенных воспоминаниях о каллиграфии уже можно увидеть развязку истории. В моих отношениях с каллиграфией было больше влияния извне. И я потому смогла освободиться, что всегда воспринимала ее как что-то чужеродное. По правде говоря, когда двери в храм Каллиграфии одна за другой распахивались передо мной, я и сама как будто начинала чувствовать запах возжигаемых там благовоний. Мне казалось, что каллиграфия нравится мне еще больше. Я не жалела на нее времени, а отец не жалел денег на лучшую аньхуэйскую бумагу — сюаньчжи. В юные годы я часто клала около стола пачку бумаги сюаньчжи марки «Красное знамя» и писала иероглифы ночи напролет. И сколько же в такой пачке листов, спросите вы? Сто листов, размером в четыре чи по длинной стороне. Я начинала тренировать иероглифы по кайшу Лю Гунцюаня и Янь Чжэнцина[202]. Потом мне понравились работы Хуан Тинцзяня[203] и Су Ши[204], выполненные скорописно-травяным стилем. Стиль лишу я тренировала по надписям на стеле «И ин бэй», стиль большой чжуань[205] — по «Надписям на каменных барабанах» У Чаншо[206], малый чжуань[207] — по работам Дэн Шижу[208]… Холодная или страстная, своенравная или спокойная, осмотрительная или необузданная — я познакомилась со всеми манерами письма. Зимними вечерами, прописывая иероглифы, я часто засиживалась до тех пор, пока у меня не начинало урчать в животе, тогда, перехватив что-нибудь сладкое, я скорей бежала обратно на свое поле боя… В древности было такое выражение, означавшее «усердно трудиться»: «В третью стражу еще горит свет, а в пятую стражу уже встает с петухами».
Так вот я могла и до пятой стражи писать иероглифы! когда тренировала «Объяснение Шести царств» и «Цянь чу ши бяо», могла сидеть по семь-восемь часов, не вставая.
Мое непосредственное активное участие в событиях каллиграфического мира несомненно продлило мою жизнь в искусстве. Однако же меня никогда не покидало болезненное чувство: это не мое! Я была тесно связана с каллиграфией внешне, но внутренне мы с ней близки так никогда и не стали. В наших отношениях всегда сидела заноза, причинявшая мне страдания — торжественное и благоговейное выражение лица моего родителя и его ожидания в отношении меня. Я прилагала усилия, но результат выходил прямо противоположный.
Когда после окончания института я вернулась в родные края устраиваться на работу, то есть когда я уже стала совершенно самостоятельным человеком, я объявила во всеуслышание, что с каллиграфией покончено и мне больше нравится литература. Отец предпринимал попытки поправить положение, говорил, что одно другому не мешает, но я была непреклонна и заявляла, что полностью ухожу из каллиграфии и не буду больше ни писать, ни участвовать в каллиграфических мероприятиях!
Возможно, внутренне я никогда и не участвовала в них. И сейчас я лишь разыгрывала заранее отрепетированную сцену, которую оттягивала так долго. А то, что я иногда была поглощена каллиграфией, — это просто я, позабыв о себе, вживалась в роль. Симона Вейль[209], когда привела метафору этой «чужеродности», в общем смысле говорила о том, что вода у пловца вызывает смешанное чувство наслаждения и страдания: плавание доставляет ему радость, а усталость — боль. Если он хочет плыть, то вода для него — наслаждение, а если хочет остановиться, то она становится мучением.
Каллиграфия была для меня источником страданий.
Я всегда хотела остановиться.
Ради самой себя.
Не из-за кого-то.
3
Остановиться?!
Поезд мчался навстречу ветру, синие васильки около железнодорожных путей легонько махали своими листиками-ручками, с платформы доносились голоса продавцов, пейзаж за окном превратился в одно сплошное полотно — как тут было остановиться? И кто наделил меня такой неимоверной старательностью?
То, что мне удалось сесть на этот несущийся вперед поезд, в глазах других выглядело невероятной удачей. В год, когда мне исполнилось двадцать, меня выбрали в качестве члена правления уездной ассоциации каллиграфии. Правление состояло из девяти человек. Кроме меня и еще одной сопливой девчушки остальные были мужчины-каллиграфы среднего и пожилого возраста. Уездная ассоциация каллиграфии представляла из себя общественную организацию с тремя «без»: без рабочего помещения, без штата сотрудников и без денежных средств. Уездное отделение Китайской федерации литературы и искусства было отчим домом для таких организаций, как наша, и когда у нас проводились собрания, мы ходили туда на чай. Федерация литературы и искусства располагалась в районе Чаошань в традиционном для этих мест домике; если идти с улицы Вэньхуа-лу надо еще свернуть два раза. Крыша внешней стены поросла зеленым мхом, дверные рамы были сделаны из прочного камня. Когда проходишь первые ворота и с внешнего дворика смотришь во внутренний, сразу ощущаешь его бесхитростную простоту и душевность: посреди двора в чане растут лотосы, летом листья-шапочки приподнимаются и под ними, прячась в листве, иногда распускаются один-два цветка. Чан с лотосами был темно-коричневого цвета со светло-болотным узором. Поверхность чана была равномерно поделена четырьмя медальонами в форме тыквы-горлянки с народными мотивами вроде пары уток мандаринок. Это был древний дом. Заходя в Федерацию посидеть, работники культуры ощущали себя в «изысканном обществе».
Жаль, что когда я оказалась в этом дворике в должности члена правления Ассоциации каллиграфии, дым сражения уже приближался в мою сторону. Первое заседание Ассоциации каллиграфов оказалось настоящим военным противостоянием. Какая-то народная художественная группа стала местом, где развернулась прямо-таки уменьшенная версия настоящего исторического политического раздора. Алебарда синего дракона, длинное копье со змеевидным лезвием, секира, меч «итяньцзянь», кинжал «чешуйка дракона» — в ход шли все средства, то и дело раздавался звук скрещивающихся клинков, в каждом выпаде была мощь и энергия, желание подавить.
Эти события произошли восемнадцать лет назад. Мне кажется, я потому имею смелость и силы описывать те события, что один персонаж, стоящий за кулисами, развязал мне язык, и имя ему — время. Эти события относятся к двум моим уважаемым учителям. Господин Цянь был основателем и председателем нашей уездной Ассоциации каллиграфии, на то время он был переизбран уже в третий раз. Его имя звучало на весь регион Чаошань, и его уважали в каллиграфических кругах. Базовые навыки в каллиграфии он приобрел, тренируясь писать осколком красного кирпича, он копировал вэйскую надпись с каменной стелы «Эпитафия Чжан Сюаня / Чжан Хэйнюй» и выработал свой собственный стиль. Когда я с ним познакомилась, он был уже состоявшимся каллиграфом в возрасте. Господин Цянь преподавал китайский язык и литературу у моего отца в средней школе. Когда мы с ним общались, он иногда вспоминал истории из детства моего отца. Например, однажды на экзаменационном билете были написаны три темы на выбор для сочинения. Мой отец невнимательно прочитал задание и сдал три сочинения, причем все были написаны блестяще. Господин Цянь всю жизнь жил литературным трудом, каждый раз, когда я бывала у него дома, его стол был завален записями. Иногда я до глубокой ночи слушала, как он, разворачивая свиток за свитком, рассуждал о каллиграфии. Бывало, он так воодушевлялся, что мне приходилось стоять около стола и помогать ему держать работы. Господин Цянь был человеком искусства. Но объяснять каллиграфию не было его сильной стороной. У него я только полировала свои уже имеющиеся знания. Даже после стольких лет редкие, труднопроизносимые профессиональные термины кучей слипшихся комочков хранятся в моей памяти. Был и другой важный персонаж. Когда я училась во втором классе средней школы, Ассоциация каллиграфии проводила одно мероприятие, на котором я увидела до странности худого человека; о нем мне как-то рассказывал господин Цянь, и я подошла к нему поздороваться. Впоследствии этот человек стал моим Мастером. Его специальностью был русский язык, а в новом полугодии оказалось, что он ведет у нас английский. То было свободное и светлое время. Наша школа имела историю, школьные порядки были незамысловаты и справедливы. Директор по имени Цзя Ифан сам был учеником, а потом и учителем в нашей школе, чем невероятно гордился. Таким образом между мной и Мастером завязались ученическо-преподавательские отношения. В учебном корпусе нашей школы у моего учителя была своя каморка, и на письменном столе всегда лежали кисть и тушь. Учитель со всеми был в хороших отношениях, и к нему часто заходили друзья побеседовать — все они знаменитости нашего города. В переменках между занятиями мы, его ученики, часто забегали к Мастеру пописать каракули и иногда без всяких церемоний шутили с ними. Бывало какой-нибудь младший школьник, озираясь по сторонам, словно чайка, заглядывал в кабинет учителя, сжимая в руках только что написанные сочинения, и тогда все собравшиеся в комнате окружали его и наперебой высказывали свое мнение. Мой Мастер всегда высказывал больше поощрительных отзывов, но когда дело касалось таких важных моментов, как выбор образцов каллиграфии для копирования, он давал советы по делу, и если ученик был смышленым и продолжал работать, он тоже становился учеником нашего Мастера. В преподавании у Мастера никогда не было кастовых предрассудков, он никогда не настаивал на том, чтобы ученики повторяли его манеру. Десять с лишним лет назад мы организовали первую выставку каллиграфии нашего учителя и его учеников, и она стала настоящей сенсацией. Специалисты недоумевали: у всех восьми учеников стиль письма очень отличается друг от друга, а у некоторых вообще не видно преподавательской школы. За это я очень уважаю учителя: как хороший педагог он передавал суть, а не внешние приемы. Среди учеников учителя я была единственной девочкой, меня называли Хэ Сяньгу[210] среди Восьми даосских бессмертных. Я дружила только с мальчишками и, общаясь с ними, слабо осознавала половые различия. Жена Мастера даже немало беспокоилась из-за меня по этому поводу.
Говоря о господине Цяне и о Мастере вместе, я стараюсь быть максимально объективной и справедливой. В то время господин Цянь хоть и занимал место председателя Ассоциации каллиграфов, но из-за возраста был вынужден выйти из Народного политического консультативного совета. Мастер же был первым заместителем председателя, и его авторитет рос день ото дня, вполне естественно, что он придет на смену господину Цяню. Много лет спустя я поняла, что учитель уже был негласным преемником Ассоциации каллиграфов. Однако же во всем мире нет более неудобного и опасного места, чем «наследник трона». Есть и те, кто бросает завистливые взгляды, есть и те, кто принимает выжидательную позицию и наблюдает издалека, а император подсознательно всегда недолюбливает наследного принца. Когда, как отражение в зеркале, появляется наследник, бессильное желание вернуть молодые годы начинает пожирать человека изнутри. Это человеческая слабость. Отношения господина Цяня и Мастера всегда были благородными. И тем не менее господин Цянь принял оборонительные меры против Мастера. На собрании по распределению обязанностей на новый период Ассоциация каллиграфов многозначительно учредила должность «старший заместитель председателя», и, конечно же, им стал не мой Мастер. Я убеждена, что Мастер не придавал значения этой тонкой комбинации, а господин Цянь не вполне отдавал себе отчет в том, что делает, но, конечно, были и те, кто хорошо понимал всю ситуацию — они-то и вели закулисные игры, они-то и размахивали мечами во дворе с лотосами. Естественно, не без молчаливого согласия господина Цяня. От острия их мечей веяло холодом, они могли с большого расстояния перерезать глотку. В тот день во дворике с лотосовым чаном у меня в душе все клокотало, но я не могла издать ни звука. Бедная, двадцатилетняя я.
Я запрокинула голову, чтобы не видеть, что происходит во дворике. Мне очень хотелось схоронить свои мысли где-нибудь подальше, в синем небе или в белых облаках. В этот момент мой взгляд скользнул на дикорастущие фуксии, свисавшие с черепицы крыши. В главном дворе Китайской федерации литературы и искусства на крыше строения по левую руку рядами росли фуксии, был как раз период их цветения. Каждый цветочек был таким изящным, таким трогательным! Они льнули друг к другу, напоминая церковный хор. Я человек неверующий, и уж тем более я далека от христианства, но я вдруг услышала пение псалмов, доносившееся со скатов крыш, и увидела укутанные в платья торжественно-возвышенные фигуры — самих тел я, конечно же, не видела.
Когда уже спустя много лет после того, как бросила каллиграфию, меня спрашивали, не потому ли я ушла, что мой Мастер потерпел поражение, и я как представитель партии «наследного принца» ощутила безнадежность своих перспектив, я сразу же начинала отпираться. Подсознательно такое упрощение меня задевало. Более того, тогда все в правлении, не говоря уже о господине Цяне и Мастере, относились ко мне хорошо, в какой-то степени я была их общей ученицей и гордостью. Но сейчас, возвращаясь в прошлое и еще раз обдумывая всю ситуацию, нельзя полностью исключить и такого варианта. Кроме того, в маленьком городе такие понятия, как эстетические критерии и художественный суд — это какие-то заоблачные материи. Суды — это для тех, у кого нет крыльев, а кто умеет летать, обломав крылья, неизбежно падает на землю. Такая безнадежность хотя и дальновидна, но и последовательна до конца. Тот конфликт оставил очень сильный неприятный осадок у меня в душе. С тех пор я боюсь мэйнстрима, сторонюсь заниматься делами управления, и мое такое отношение вызывает у людей крайнее недоумение.
«В поле травы есть ползучие…»[212] Большинство работников народного искусства я могу сравнить лишь с сорняками. Я и сама такой вырванный с корнем сорняк. У моего Мастера было по-другому, у него очень прочные отношения с каллиграфией. Он пророс из ползучей травы, превратившись в орхидею. Мастера постепенно теснили из Ассоциации каллиграфов, пока он совсем не оказался за дверьми. Но он был человеком талантливым и многосторонним, и впоследствии его кандидатуру выдвинуло Уездное общество поэзии в качестве руководителя. Но я-то знаю, что больше всего он все же любил изящество черных и белых линий. У людей сжималось сердце, когда они видели, как несправедливо обошлась с Мастером судьба. Эта боль была не острой, а приглушенной, распирающей изнутри и уже пустившей отростки. Но тем не менее каллиграфию Мастер не бросил; он составил учебное пособие, издал книгу, восхваляющую каллиграфов прежних эпох, и еще составил энциклопедию о выдающихся каллиграфах-земляках прежних эпох. В этой последней книге напротив своего имени и имени господина Цяна Мастер поставил многозначительные точки.
Господин Цянь скончался в возрасте восьмидесяти трех лет. Жена Мастера, узнав об этом, сразу поспешила в больницу и от лица своего мужа сделала три земных поклона перед телом усопшего. Искренность, с которой она кланялась, растрогала всех присутствовавших. Люди близкого круга поняли, что таковы были принципы самого Мастера, всегда державшегося с достоинством, как бы горько и обидно ему ни было. В то время Мастер как раз был занят изданием энциклопедии о выдающихся каллиграфах-земляках прежних эпох и уже даже получил расписку о приеме в печать. Он был в нерешительности, надо ли включать работы господина Цяня в сборник, раз тот уже скончался. Ликвидация печатных пластин — что с экономической точки зрения, что по энергозатратам — может испугать кого угодно. Но только не моего Мастера. Я знаю, что это был для него непросто, возможно, в душе он колебался, но в конце концов он сделал этот шаг. Смерть господина Цяна стала для Мастера и испытанием, и его звездным часом.
Господин Цянь умер, но его каллиграфия продолжает жить. Мастер доказал, что ничто не может затмить блеск искусства господина Цяня.
Прошло уже столько лет, и я уже не занимаюсь каллиграфией, но я все равно отношусь к Мастеру как к своему Учителю. И все больше уважаю его.
4
Когда закрывается дверь, открывается окно. Вернувшись из Пекина, с Люличана, домой, я зажгла сандаловые благовония в кабинете, расстелила войлочный коврик, положила на него лист бумаги сюаньчжи и стала растирать в тушечнице хуэйчжоускую тушь. Благоухающий дым, поднимавшийся словно утренний туман в горах, щекотал ноздри. Казалось, я могу в нем заблудиться, потеряться, но никогда прежде я так ясно не ощущала собственное «я», как теперь. Две длинных, в четыре чи, полоски бумаги с семью декоративными кружками предназначались для написания вертикальных семисловных парных надписей для украшения дверей. Сейчас я их положила горизонтально; возможно, разрежу их на листы, чтобы сделать альбом с каллиграфическими работами, или же напишу на них длиннющее письмо — какой бы ни была форма, она всегда будет отражением наших внутренних мыслей.
Многочисленные каллиграфические стили иероглифов временно отошли на второй план. Уже не важно, были ли это надписи на панцирях и костях цзягу-вэнь или иероглифы с бронзовых сосудов цзинь-вэнь; были ли это стиль малый чжуань династии Цинь[213] или иероглифы с бамбуковых дощечек династии Хань[214]; не важно, была ли это гравировка на стеле «Ши чжу мин» или на стеле «Ши чэнь бэй»; или это была надпись, написанная спонтанно, в порыве вдохновения, или же это был официальный указ — все эти великие имена и их манера письма стали фоновой музыкой. И не важно, были ли это работы Чжун Яо[215], двух Ванов[216] или же «мускулы Яня и кости Лю»[217]; не важно, были ли это произведения Чжан Сюя[218] и Хуай Су[219] или Су Ши и Ми Дяня[220]; не важно, были ли это творения Тан Иня[221] и Сюй Вэя[222] или Ван До[223] и Фу Шаня[224] — все это настроения и внутренние миры других людей, которым не дано понять, какое тихое чувство зажглось в душе у женщины, встретившей на Люличане свою прежнюю любовь.
Кисть в моей руке начала свое путешествие. Тушь разливалась по бумаге, а мои мысли воспаряли ввысь. Никогда еще я не писала иероглифы с такой силой и страстью, при этом сохраняя такую душевную невозмутимость. Никто за мной не гнался, и никто не сдерживал меня — у меня самой в душе кипели эмоции, заставляя меня то двигаться быстро, то замедляться; где-то вести линию свободно, а где-то задерживаться. Местами тушь скапливалась, но линия тут же снова становилась живой и подвижной, практически летящей, кое-где переходя в «летящий белый»[225]. Путы, окутывавшие мое тело, наконец-то ослабевали. Я услышала дыхание океана, я почувствовала прикосновение ветра к моей руке, мой взгляд затуманился и по телу разлилось радостное ощущение любви и несгибаемой воли — деревья казуарины тянулись вдоль всего океанского побережья, скрываясь вдали… Когда я отложила кисть, я обнаружила, что все мое тело покрывает тонкий слой пота.
Влажный след туши после стольких лет наконец предстал передо мной в новом свете. Или, может, я должна была расстроиться? Ведь, сказать по правде, за те годы, что я не тренировалась, моя техника уже была не та. Но отчего же мне было так спокойно? Неужели только сегодня я нашла себя в этом мире черного и белого? Неужели, только вернувшись в состояние младенчества, я могу снова без оглядки погрузиться в любовь? Может, это и есть способ приблизиться к искусству? Больше не сдерживая чувств и инстинктов.
Я опять засела за историю каллиграфии и каллиграфические прописи, но в сердце у меня волей-неволей появились новые переживания. В юности, изучая Ван Сичжи, известного как «Святой каллиграфии», я обращала внимание только на его искусство и мало что знала о его жизни. Если бы тогда, перед тем как переступить порог двора с лотосовым чаном, я прочитала его биографическую справку, я бы сделала другой выбор, и моя личная история, возможно, была бы иной. Палец, водящий по строкам, постоянно ненароком задевал струны души, заставляя их, в зависимости от нажима, звучать то звонко и мелодично, то мягко и робко.
В династию Восточная Цзинь[226] борьба за власть не прекращалась. Ван Сичжи происходил из знатной семьи и не мог не оказаться при императорском дворе. В год, когда ему исполнилось двадцать, он последовал за своим дядей Ван Дунем, поднявшим войска и устроившим восстание. Их родственники, более двадцати человек, находившиеся в столице, в городе Цзянькане (современный город Наньцзин), каждый день приходили с повинной ко двору, им грозила казнь девяти поколений семьи. Чудом им удалось избежать этой участи, но это стало серьезным испытанием для Ван Сичжи. Это событие затронуло и некоторых людей, сыгравших в его жизни важную роль. Во-первых, из-за Ван Дуня погиб Чжоу И, покровительствующий Ван Сичжи. Другим был дядя Ван Сичжи, Ван И, он примкнул к мятежникам, однако через несколько месяцев сильно заболел и умер. Ван И был не просто дядей Ван Сичжи, он был его учителем каллиграфии. Сначала Ван Сичжи учился у госпожи Вэй стилю чжэншу[227], а потом он пошел в ученики к своему дяде, и в его стиле во многом читается манера письма Ван И. За какие-то короткие семь месяцев власть правящего дома пошатнулась, род Ван Сичжи подвергся смертельной опасности, чиновники, подсиживавшие друг друга, нравственные принципы и родственные чувства — все оказалось втянуто коварную в игру… И Ван Сичжи тоже было всего двадцать лет!
Что для Ван Сичжи мог значить тот конфликт во дворе с чаном лотосов?! В сравнении с его жизнью это были лишь мелкие неприятности. Но в одном я чувствую себя более несчастной — мне кажется, что искусство ближе всех стоит к душе, оно практически является последней чертой жизни. Когда Ван Сичжи подвергся гонениям со стороны двора и не мог удовлетворить свои политические амбиции, он обратился к искусству, и это тоже был хороший путь отступления. А мне, куда мне было отступать?
На лугах Искусства, на огромных плотных травинках распустились цветы скрученника[228], линдернии[229] или галинзоги[230]. Однако же по ним топтались коровы и бараны, их скрывали навозные кучи — и цветы искусства погрузились глубоко в землю.
За эти годы ко мне постепенно пришло понимание: что в каллиграфии, что в литературе, что в любом другом виде искусства тех, кто приходит в искусство из дворцов, очень мало, большинство из них начинали свой путь из народа. Дорога извилистая, и мало кому удается дотронуться до белого мрамора ограждений Моста Золотой Воды[231]. Войдя в императорский дворец, кто их них знает, в каком зале — в Зале Высшей гармонии, Зале Сохраненной гармонии или Зале Полной гармонии — будут объявлять имена победителей столичных экзаменов? И только те из них, кто обладает необычайной силой духа, могут, несмотря на напряженную обстановку, рассмотреть, сколько фигурок животных, защищающих от злых духов, расположено на коньках крыши Зала Высшей гармонии.
5
Иногда, когда я изучаю каллиграфические работы, бывает, и сама берусь за кисть. Но не стану называть это искусством.
Сын, когда видит меня за письменным столом, всегда с завистью спрашивает:
— Мама, научишь меня?
Я даю ему бумагу и кисточку и говорю:
— Вот возьми, порисуй.
Не выпускать из-под контроля черное и помнить о белом. Насколько же это тонкая грань! За столько лет я так и не постигла ее. Я лишь успеваю следовать мыслью за ходом движения кисти. А что до сына, то я не осмеливаюсь быть ему наставником. Посмотрим, какая у него судьба.
Лотосовый чан во дворе уже унесли, а сам дом перестроили. Уже много лет я не видела трогательных цветов фуксии, свисающих с черепицы крыши.