Между черным и белым. Эссе и поэзия провинции Гуандун — страница 20 из 27

Пьеса

Из своей плоти она сотворила пространство,

чтобы похоронить болезни и дурной характер,

рассадила светлые слова,

стойкие, непринужденные, полные веры,

разместила мощный станок в своем маленьком теле,

пробивающий отверстия во времени.

Подтачивая ее юность и страсть, ох, станок сотворил

ее выдуманную, надутую жизнь, с порождениями

глубокой скорби и депрессии, погрузил ее с головой

в нарочитую боль, другие люди

представляют себе ее жизнь

в оборванных лохмотьях, как дошедшую до нас

от древности,

а на самом деле, ее дни обыкновенны и трудны.

В каждой крупице сокрыта молчаливая душа,

на станке китайского языка она создает стихи,

вымышленную,

хоть и устаревшую форму. Она поместила себя

на рабочую позицию конвейерной линии,

заменила табельным номером имя и пол,

на станках строгает, шлифует, режет и подчищает,

сердце ее переполнено любовью и обидой,

а некоторые люди стремятся

извлечь из этих капризов глубину эпохи.

Она же прячется в малом, тщедушном теле, все заполнив

горячей любовью к себе. Все эти горы, реки и столетие,

все войны, капиталы, обычаи,

значили для нее не больше, чем одна любовь,

и ей надлежало привыкнуть

к двенадцати часам работы ежедневно,

к прикладыванию карточек на входе в усталость.

На станке она выточила из заготовки

пресную и небогатую судьбу,

при помощи китайских иероглифов стремясь описать

рвущийся наружу внутренний мир и негодование.

Но чаще она, стоя у запыленного окна

металлопрокатного завода,

спиной к бескрайней родной стране

и мрачным мутноватым фонарям,

благодаря станку сохраняла внутреннее одиночество.

(Из сборника «Стихи, рассыпанные по станку»)

Звук молота

Слышу эти звуки — тягучие, однообразные,

как будто громадный молот бьет по наковальне:

«бум, бум»,

слышу тихие всхлипы, скорбные, набухающие, гнетущие.

О, мы проходим, мы мчимся

долгими, не подвластными нам кругами судьбы!

Я повсеместно слышу звуки, будто нарезают железо —

кругами, прямоугольниками, полосами,

фигурами и формами, названия которых мне неведомы,

они молчат, в ответ мы рыдаем, молот жизни

стучит и стучит!

Между слепящим пламенем печи и ярким светом дня

я ощущаю сама себя такой же заготовкой,

станок за станком ее обрезают, шлифуют и постепенно

превращают в безмолвную деталь, инструмент, механизм,

используя его в бессмысленной, тусклой, немой жизни!

(Из сборника «Стихи, рассыпанные по станку»)

Рабочий подросток из Ляншани

Жизнь бессмысленна, — современники постепенно

становятся

слепцами. Четырнадцатилетняя девочка вместе с нами

на конвейере направляет усталость,

которую нам принесло время.

Иногда она хочет позволить себе вернуться

в сычуаньскую деревню, рубить хворост,

косить траву, собирать лесные плоды и полевые цветы.

В ее тщедушном взоре сквозят потерянность,

заброшенность,

выпотрошенность, — я не знаю, как это выразить,

помню только слова

«рабочий подросток», а еще вздохи, тонкие,

как папиросная бумага.

Ее глаза всегда разбивают отзывчивое сердце,

почему же и столь малое сострадание

перемалывают станки производственной линии?

Ее движения отстают на полтакта и часто навлекают

проклятия начальника смены — от этого слезы

застывают в ее глазах: «Я ведь взрослая.

Плакать нельзя», — серьезно говорит она.

Как это бессмысленно — от отрочества остались

воспоминания, когда она заговаривает о чем-то,

например

о горах, о склонах, о лазурных озерах, о змеях

или коровах.

Наверное, в жизни как раз и нужно посреди бессмыслицы

найти дорогу, чтобы возвратиться к истоку.

Иногда на ее дочерна загорелом лице

проступает выражение презрения к товаркам,

и она, указывая на другую, еще более тщедушную

девочку, говорит:

«Она еще моложе меня — а по ночам уже спит

с мужчинами».

(Из сборника «Записки работницы»)

На коленях вымаливающие плату за труд

Они промелькнут, как тени на остановке,

у станка, в промышленной зоне, в загаженных

съемных комнатах.

Их тонкие тела как лезвие, как лист бумаги,

Как волос, как воздух, — их пальцы нарезали

Жесть, пленку, пластмассу… Они вымотаны до отупения,

бледных, как теней, их нарядили в робы,

у станка и на поточной линии блестят их взоры.

Совсем юный возраст, — они мгновенно исчезают

в созданном

из них самих сером потоке, я уже не могу их различать,

так и меня, стоящую среди них, не отличить, остались

только мешки с костями, конечности, жесты,

размытые лица, —

столько невинных лиц, — их непрестанно организуют,

выстраивают, систематизируют, образуют из них

на заводе электроприборов — муравейник,

на заводе по производству игрушек — осиный рой.

Они смеются, стоят, бегут, нагибаются, съеживаются.

Их упростили до пары пальцев, до бедер.

Они стали болтами, которые затягивают, железными

пластинами, которые нарезают, сжимаемой пластмассой,

скручиваемой алюминиевой проволокой,

раскраиваемой тканью.

У них недовольные, довольные, усталые, счастливые,

разобщенные, заброшенные, одинокие выражения лиц.

Они прибыли из деревень, поселений, лощин,

колхозных бригад, они смекалисты,

неуклюжи, боязливы, нерешительны…

Сейчас они на коленях — напротив высокой и

залитой светом стеклянной двери, перед которой —

охранник в черной форме, до блеска вымытые машины,

зеленые кусты декоративных мандаринов.

Сверкающая золотом табличка с названием завода

отсвечивает на солнце.

Женщины стоят на коленях у входа, подняв картонку,

где неровным почерком выведено: «Отдайте наши

кровью и потом заработанные деньги».

Их четверо, они стоят на коленях у входа в заводское

помещение, нисколько не опасаясь.

Вокруг собралась толпа зрителей, несколько дней назад

они были землячками, приятельницами по работе,

подругами или соседками по цеху,

они без выражения глядят на четверых стоящих

на коленях женщин,

Смотрят, как четверых товарок растаскивает охрана,

смотрят, как одна потеряла башмак, смотрят,

как у другой во время борьбы порвались штаны,

молча глядят на то, что стоявших на коленях

растаскивают подальше. В их глазах

нет сострадания, нет в них и радости…

С взглядом безразличия заходят в цех.

Глубина их несчастья причиняет мне боль

и приводит в отчаяние.

(Из сборника «Записки работницы»)

Ху Чжиминь

В те годы я погрузилась в великолепие эпохи.

Чувствую слабость и бессилие,

заставляющие трепетную жизнь

покрыться дымным отрицанием и невежеством.

Она погибла от ран нашего времени,

ни трое спорящих за компенсацию родных братьев,

ни родители — никто не подумал

о ее мертвой плоти.

Никто не скорбел, никто не рыдал,

Вместо нее осталась лишь холодная сумма компенсации.

Ху Чжиминь: в двадцать три года

она погибла от отравления алкоголем.

Я все еще храню о ней отчетливые воспоминания.

Когда-то мой товарищ по работе, потом попала

в гостиничные проститутки. С ясной улыбкой

и звонким голосом обсуждала

свой горький опыт: рассказывала мне о том,

что повидала:

слишком много так называемой правды жизни,

стоя на пороге рационализма, например

плотские желания.

Она никогда не стеснялась говорить о своей профессии

и о планах на будущее; в ее родных краях очень много

молодых женщин занимаются древнейшим ремеслом.

Например, молодые супруги и сестры, золовки и невестки

вместе отправляются в Нанкин или Гуандун…

В парикмахерских, салонах, мрачных комнатушках, —

она хороша собой, —

в гостиницах, элитных заведениях, — на ее лице

радость… Мы редко виделись, нас связывало

одинаковое происхождение, но в итоге мы оказались

в различных мирах; в этом городе, в эту минуту

два человека, которых случайно столкнула жизнь,

встретились и вновь расстались.

Каждый поспешил своей дорогой.

Переменилась ли судьба? «Она погибла!» —

сказал мне ее земляк, потом поведал

об обстоятельствах ее гибели, рассказал,

сколько денег она отсылала домой,

сообщил, как хорошо отделан их дом, — на деньги,

которые братья заработали, торгуя ее телом,

в городке купили дом и лавку.

Сказал, что после ее гибели братья даже труп

Не забрали домой — таких не хоронят

на родовом кладбище:

она продавала свое тело, грязь от этого

может испортить домашний фэншуэй.

(Из сборника «Записки работницы»)

Станок

Прожорливый станок каждый день глотает чертежи

и металл,

небесные звезды, росу, соленый пот,

клацая шестеренками,

выплевывает прибыль, банкноты, ночные клубы…

Он видел оторванные пальцы,

невыплаченное жалование, затемнение в легких,

горькие, саднящие воспоминания.

Мрак повсеместно, какое количество людей

сможет выжить

благодаря железным пластинам?

От нищеты погрязшие в долгах

склоняются над мокрым и прохладным железом,

обреченно двигаясь;

сколько раз любовь умирала среди железа?

Как сталь, черствы сердца в миру, чиста и горьковата

жизнь наемной работницы.

Ей неизвестны тьма и звезды,

все, что порождает тени,

когда, наконец, она исчезнет,

нежное и трепетное сердце

предстанет миру.

За ее спиной огромный станок, его наводящий тоску,

приглушенный гул похож на любовь,

на ненависть, на боль,

на потаенный лунный свет среди металла.

Пережив отведенный срок, он скрежещет

и разваливается,

его старые вены покрыты застарелой ржавчиной.

Судьба, по сути, это пара маленьких и нежных рук

на твердых боках станка.

Живет неслышно, его синие искры над стружкой

освещают твое усталое лицо.

(Из сборника «Деревня Хуанмалин»)

Жизнь

Вам невдомек, что мое имя затерялось

среди тысяч рабочих карточек,

Мои руки стали частью поточной линии,

тело прописано по контракту,

черные волосы постепенно белеют,

остались только шум, суета, утомленность,

Ночные смены, получка… В угрюмом свете лампы

я вижу усталый силуэт, отбрасывающий тень

на станок, он медленно движется,

поворачивается, наклоняется,

молчаливый, как отливка из железа.

О, немое железо, покрытое разбитыми надеждами

и болью приезжих!

Это от времени проржавевшее железо,

дрожащее перед реальностью железо.

— Я не знаю, как защитить жизнь,

лишенную голоса,

жизнь, потерявшую имя и пол,

жизнь, которую содержит контракт.

Где, как начать жить, в рабочем общежитии,

в комнате на восемь человек,

на сваренной из стальных труб кровати?

Лунный свет[235] освещает тоску по родным местам,

любовь украдкой — в обмене взглядами

под рев станков,

юность, что опирается на зарплатную ведомость.

Тревоги этого мира не смогут

успокоить ослабевшую душу,

если лунный свет прибыл из Сычуани.

Вдруг юность осветят воспоминания,

но снова погаснут в семидневке на конвейере.

Останутся эти чертежи, железо, металлические

изделия, белые сертификаты соответствия

или красные ярлыки со словом «брак»,

одиночество под ярким светом лампы,

которое я еще в состоянии терпеть,

и боль посреди суеты, жгучая и беспросветная.

(Из сборника «Деревня Хуанмалин»)

Поезд

Во мне сокрыта бескрайняя равнина,

поезд мчится по ней в пору глубокой осени.

В тоскливых и прохладных сумерках,

вослед за поездом и я кочую,

посадив на пустынных просторах тысячу кустов

боярышника.

Их кроны серебристы, плоды огненны,

в них открываются любовь и милосердие,

а еще покой, я знаю, что судьба похожа

на бесконечные гряды холмов, озера и равнины

или на извилистый поток, — ветви боярышника

колышутся вослед поезду.

На ближних и дальних вершинах высятся деревья

в потрепанных одеждах, как блуждающие

зыбкие тени,

следуя за поездом: одно, два, три дерева…

Они стоят посреди серой туманной равнины,

я разговариваю с деревьями, они мне друзья

и родные.

(Из сборника «Деревня Хуанмалин»)

Хлопковое дерево[236]

1

Время — это хлопковое дерево, с каждым днем вырастает

на один вершок[237].

Согбенны колени и душа, и в этом нечистом месте

от безымянной запруды

все-таки исходит веяние чистоты.

Проститутки, как и я, прибыли сюда издалека,

с невыразимой печалью, гонимые роком.

Я приехала в эту захламленную

«деревню посреди мегаполиса»[238],

словно тухлая рыба, она наполняет душу смрадом.

Не различить мне тонкого аромата цветущих вдоль дороги

хлопковых деревьев.

На них — гниль нашего времени, красные

и серовато-белые цветы, порою вдали виднеются

вершины безымянных гор.

Замутненные вещи покоряются течению своей

безвольной судьбы.

Местные сердца заполнены до краев ненавистью

и недовольством,

о которых они боятся высказаться, боятся проявить их,

а те лишь растут и множатся изнутри.

2

Фортуна непрестанно мучает меня, все страстные,

светлые моменты поглотила тень от хлопкового дерева,

любовь и ненависть стали иллюзорными.

Пустая скорлупа бренного тела себя осквернила,

я — рядом с чем-то огромным,

как выброшенная гайка — резьба истерлась

и уже не держит вращающийся механизм;

спрятаться в углу и наблюдать, раздумывать.

Под уличными фонарями — густая тень

от хлопкового дерева,

его нежные ветви придавили судьбы стольких людей,

так ночной кошмар довлеет над хрупким подростком.

Проститутки под уличными фонарями

обсуждают чуть опустившееся бытие,

в грохоте сумрачного металлопрокатного завода

сальная и многоголосая жизнь юнца,

рана на его большом пальце

не сможет отразить судьбу индустриализированной эпохи,

он невольно включен в тело механизма,

став одним из скрепляющих его болтов.

3

Изболевшиеся древние ивы протягивают

к безымянному пруду

свои пламенные мечты, а люди, беседующие на берегу,

опирающиеся на перила ограды,

разводным ключом и отверткой подправляют

постепенно слабеющую надежду.

Ее тихий плач и скорбь немного устарели, в ее сердце —

комья сумрака, неяркая подсветка станка освещает

пугливую душу и немощное тело,

наполненные горькой силой.

Во взоре, подобном омуту, видна робость перед судьбой.

Цветущая пора проходит, она не может понять,

счастлива она или несчастна?

Ничтожная жизнь молча печется о мироздании,

она смотрит вдаль,

на морские волны, за пределы сновидений,

слабая надежда загорается вновь,

она в одиночестве пересматривает

свою печальную долю.

Отблеск заводской печи озарил ее хрупкость.

Внутри нее — отчетливо и постыдно — родная деревня.

4

Иногда я прохожу мимо оживленного рынка по соседству,

где пестрые блестящие товары и покупатели.

Дымящие трубы высятся над территорией завода,

то, что тридцать лет назад было деревней,

изменилось до неузнаваемости.

В сохранившихся дворах хлопковое дерево

живописует картину былых дней,

подобно страннику, возвратившемуся из прошлого,

еще с той аграрной эпохи лежат под деревом и ржавеют

мотыга и лопата, за печальными гибкими ветвями —

тени промышленных зданий.

На лице безработного затаилась ненависть к капиталу,

он не может смириться с горечью поражения,

к его несчастью

подмешана жгучая зависть, он изменился за эти годы.

Из времени он выстроил в сердце городскую управу,

в управе он — единоличный хозяин.

(Из сборника «Стихи, рассыпанные по станку»)

Лу Вэйпин