Сняв колпак керосиновой лампы, я увидел огонь
Сняв колпак керосиновой лампы, я увидел огонь,
разглядел тоскливое детство, деревню и берег моря,
затерянный в тумане.
Память приходит вслед за приливом из глубины огней
рыбачьих посудин,
Силуэт отца мерцает в ночной темноте.
В ту ночь я потерял сон,
огни рыболовецких суденышек, словно весенние розы,
распускались в руках отца.
Отец ушел.
Он отнес рыболовецкие огни в место более глубокое,
чем их родина.
Травинкам ранней весной то холодно, то жарко,
Красные рододендроны покрыли все холмы.
Который из огней принадлежит моему отцу?
Который из них вынесет тяжесть моих слез?
Кладбище на краю рисового поля
То кладбище — на краю рисового поля.
Когда рис созрел, золотистые колосья
согнулись среди листвы. В этот момент я обнаружил,
что зелень ароматных трав на кладбище
еще более глубока и сочна под теплым ветром.
Родной край весь — в низине. Вода — в низине.
Старшее поколение, которое кормит всю семью, в низине.
Облака, вы высоко-высоко в небе. Белые-белые плывущие
облака!
Море — в низине, прилив — в низине. Рыболовецкие сети
развешены в низине.
Одно кладбище выше всех колосьев риса на поле.
Никто не в силах избежать этого места. Представляю,
как жившие прежде люди,
умывавшиеся водой с поля, люди,
которые грязью останавливали кровотечение,
предки, к которым я обращался, кого уважал
и порой жалел,
переоделись в чистую одежду, и, будто на рынок,
все отправились на кладбище.
С самого начала они были высоко-высоко на небе,
кладбище — высоко-высоко на небе,
выше стогов сена и зерновых, выше курительных свечей,
выше серпа и плуга,
для того, чтобы люди, согбенно трудившиеся на поле,
подняли головы и смогли увидеть ушедших.
Рыболовецкие огни прогоняют ночь
Огонек рыболовецкого судна — это птица. Белая птица
потихоньку клюет раковину ночи, оттуда пробивается
свет —
белый-белый луч света.
Рыболовецкие огни крошечными ртами дуют
на ресницы моря и размыкают их.
Что видит море?
Сеть рыбака расставлена как во сне.
Огонь рыболовецкого судна не может парить в небе,
он слишком мал, в нем мало силы, чтобы слегка подуть,
но вот он подул и прогнал ночь. Белый-белый,
совсем крохотный,
однако он может одарить непроглядно черную ночь
воображением.
Я думаю, получается так, что глубокой ночью,
когда деревенские травы дремлют, свернувшись,
у основания стены,
рыболовецкий огонь, совсем неприметный огонь,
каким-то образом прогоняет ночь?
Море может рассказать лишь малую часть
Читаю страницу древнего моря,
канувший ветер дует в древние паруса,
стародавние гвозди ржавеют в древней палубе корабля,
прежнее заходящее солнце причалило
к древней пристани,
минувшее время украшено древними заплатками,
былая рыбачья деревня повторяет древние дни.
В те времена я был молод, но не видел молодости,
видел лишь немощь старости. Видел сточенные каменные
жернова,
дробящие пожухлое время. Видел бессильную темную
ночь,
жующую изможденные рыбацкие огни,
видел дряхлую морскую воду,
скручивающую изношенные гребешки волн.
Видел старого рыбака,
несущего на спине ветхие сети. Видел рано поседевшую
старую мать
с развевающимися на ветру белыми волосами.
Море, оно может рассказать лишь малую часть,
поведать о весе песчинки,
напеть про то, что невзгоды меньше капли воды,
раскрыть тайну, как рыбка может спастись,
если не испугается ветра и волн,
сложить стихи о приливах и отливах, —
на самом деле, это и есть человеческая жизнь.
Изначальная белизна
Прежде земли, покрытой снегом, был Снежный град.
Прежде трескучего мороза расцветал иней на крыше.
Прежде весны волновал аромат бутонов жасмина.
Прежде глубокой ночи являлся предрассветный
молочно-белый свет.
Прежде иероглифа существовала бумага.
Прежде пруда проснулся спящий лотос.
Прежде осеннего ветра облетели одуванчики.
Белизна цапли — от ее перьев.
Белизна рыболовецких огней — от фонарей.
Белизна туберозы — от ее листьев.
Белизна гребешков волн — от моря.
Белизна светильника в буддийском монастыре —
от монахов.
Белизна керамики — от хвороста.
Белизна мрамора — от стародавней династии.
Белизна молнии — от Неба.
Изначальная белизна. Самая ранняя белизна,
роса, прижавшись к губам цветов груши, произносит:
«Вы — самые ранние!»
Поднятая занавеска, обращаясь к лунному свету
на бамбуке, молвит:
«Ты — самый ранний!»
Непогребенные кости, обращаясь к заросшим лесом
горам, глаголят:
«Вы — изначальные!»
Тоска по родному краю, обращаясь к дыму
домашнего очага, пророчит:
«Ты — первозданный!»
Дом с аркадой
Ветер обдувает здание с аркадой.
Я прохожу мимо вереницы арок,
я мал в сравнении с ними. А ветер безгранично широк,
он легонько обвевает,
наполняя все закутки, переходы и дворики здания.
Ветер в городе небольшой. Я иду по улочке,
под светлым ветром, большая рука солнца
ведет мой маленький силуэт домой.
Сводчатый дом с аркадой невысок,
он намного выше меня,
но ниже ветра. Все вещи в городе ниже ветра.
Когда горожане проходят дом с аркадой,
их лица бледнеют, особенно у женщин,
становясь бледнее лотоса,
прозрачнее лунного света и светлее белой орхидеи.
Все старые дома на улице с аркадами.
Колонны домов покрыты многими пятнами,
на них растет мох. Иногда юная девушка сидит рядом
с аркадой,
у прохода, и продает цветы орхидеи с капельками росы.
Однако чаще она, погрузившись в раздумья, смотрит
на прохожих,
на их силуэты, снующие туда-сюда
при свете ослепительного солнца.
Большую часть времени переходы в аркаде пусты.
Город маленький.
Старое солнце клонится к западу,
в этот миг дом с аркадой
кажется еще более опустошенным. Остается лишь ветер,
который легонько задувает все городские уголки,
он еще будет дуть, никто не может запретить ему дуть,
он не может остановиться,
продувает насквозь из одного конца дома с аркадой
в другой, словно бездельник,
в праздности расхаживая туда и сюда
и не оставляя следов.
Ветер в городе небольшой, легкий, он и дом с аркадой —
поддерживающие друг друга живые существа.
Никому нет до них дела, они же носятся
по всему городу как сумасшедшие дети.
Белый цвет цапли в белизне
Три цапли у воды,
мудрецы у воды,
бумага без написанных на ней слов у воды.
Три цапли, три листа белой бумаги,
еще три прилетели и также сели у воды,
сейчас их шесть, шесть листов, лишенных слов, у воды.
Мудрецы покинули берег, налетел ветер.
Ветер морщинит шесть листов бумаги у воды,
взъерошил перья на шести цаплях.
Я наслаждаюсь этими сумерками в одиночестве.
Южная деревня дала мне лишь шесть белых цапель,
шесть белых листов бумаги у воды
без нанесенных на них слов.
Мне не нужны мудрецы, необходим лишь ветер,
ветер указывает мне на белый цвет цапель в белизне.
Ускользнувший фонарь обязательно озарит другой мир
Семь фонарей висят
в руках семи ночных прохожих.
Семь фонарей отправились из одной деревни.
Три обращены на юг. Три — на север. Один — на запад.
Те три, что обращены на юг, свернули в другую деревню.
Те три, что обращены на север,
отправились вокруг песчаного берега.
А тот, что обращен на запад,
ушел к далекому побережью моря.
Поднялся ветер,
чумиза на рисовом поле не выдержала
его внезапно навалившейся тяжести,
колоски один за другим выпали в загадочные сумерки.
Перед тем, как рассвело, три фонаря
вернулись из другой деревни,
на высоком песчаном берегу появились светлые пятна.
Желтым засветились три фонаря.
А фонаря, ушедшего на запад, было не видно и не слышно.
Кто-то сказал, что фонарь, ушедший на запад,
ускользнул навсегда.
Тот, ускользнувший фонарь,
обязательно озарит другой мир.
Эти руки
В детстве они гладили мои волосы,
легонько по ним скользя. Когда я вырос,
гладили мой голод и невзгоды,
снова и снова я ощущал их дрожь.
В зрелом возрасте они гладили мое счастье и неудачи.
Я чувствовал, что они уже переполнены
превратностями судьбы.
Эти родные, мозолистые руки!
На ветру, посреди Вселенной,
эти руки больше к ни к чему не смогут прикоснуться.
Они тоскуют по плугу, который вели когда-то, по веревке,
за которую тянули.
Тоскуют по орудиям труда на поле на мысе.
Тоскуют по журчанью воды, лунному свету,
стогам сена и колосьям злаков.
Тоскуют по дому, палочкам для еды, чашкам, кровати,
окну из папье-маше.
Однако все это не относится к ним.
Эти огрубевшие руки уже стали пеплом.
Они запечатлели в моем сердце лишь одно:
боль всей жизни.
В конце года отправляюсь в дом бабушки
Мама сложила новогодние подарки
в бамбуковую корзинку
и отправила меня в дом к бабушке.
В тот год мне исполнилось семь.
За бамбуковой изгородью сада
распустились цветы сурепки.
Въезд в деревню был с запада,
и солнце заходило на западе,
это был самый прекрасный закат,
который мне довелось увидеть.
В тот год я впервые шел один по вечерней дороге,
впервые сам навещал бабушку,
которая жила в нашей деревне,
впервые увидел кроваво-красные цветы бегонии,
впервые разглядел бабушкин шиньон и отсутствие зубов
у дедушки,
впервые прочитал слова парной надписи:
«Цветы распускаются — станешь богатым,
бамбук вырастает — приходит благополучие».
Когда я проходил дедушкину высокую гостиную,
то впервые увидел, как шушукались, головка к головке,
две ласточки на балке.
Глядя на торжественный алтарь предков
в высокой гостиной,
я впервые обнаружил, что биение сердца происходит
от того,
что люди и духи в молчании смотрят друг на друга.
Это — сумерки, которые я скрывал много лет,
только в конце года,
когда показалось, что прошла вечность,
тогда я в конце концов рассказал о них.
Поклоняюсь богу очага
Лицо бога очага размыто, он в темноте перед очагом,
в качестве подношений стоят сладости, мандарины
и новогоднее печенье.
С первого дня нового года и до праздника Юаньсяо[245]
я видел, как мать
ранним утром воскуривала благовония
и кланялась богу очага,
я наблюдал украдкой, желая увидеть руки бога очага,
не протянутся ли они из темноты.
Мышка взобралась на алтарь
при тусклом свете лампы. Я увидел, как мышка передней
лапой
провела по краю тарелки с новогодним печеньем,
домашняя кошка
выскочила из темноты. Мышке удалось спастись,
я уверовал в то, что кошка — домашний бог нашего очага.
Однако я не верю, что у бога очага кошачья мордочка,
кошачьи лапы и хвост.
Мама каждый день утром и вечером добавляет масла в
лампу перед очагом,
зажигает благовония.
А кошка дремлет, свернувшись клубком у ее ног.
Я подумал, что у бога очага не было детства,
а у меня оно есть. У бога очага только черное лицо,
спрятанное в темноте, от него пахнет дымом очага.