Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках — страница 19 из 52

Для Гуревича – не предел.

Обнаружив, что такие этнографические понятия, как дар, потлач, жест, дают ключ к пониманию раннесредневековых обществ, Арон Яковлевич возвращается на знакомую английскую почву, по-новому оценивая институт королевских разъездных пиров (то, что у скандинавов называлось «вейцлой») или тот факт, что англосаксы при письменном оформлении прав земельного участка клали грамоту на землю или вместе с полем передавали чистый лист пергамента. А ведь подобные «курьезы» исследователи отбрасывали как несущественные. Но сколько таких «курьезов» таят в себе не только английские и скандинавские памятники, но и записанные по-латыни «варварские правды»!

И вот драккар Гуревича все чаще совершает набеги на земли континентальной Европы, встречая встревоженные взгляды уже давно трудящихся здесь других представителей школы Неусыхина. Одно дело демонстрировать специфику своего региона, а другое – посягать на чужие территории и на устоявшиеся теорию. Да еще в какой-то совсем необычной форме.

После одного из докладов Гуревича, заявившего, что раннесредневековое общество держалось на обмене дарами и феодализировалась при помощи этого института, отвела в сторону благоволившая к нему А.Д. Люблинская: «Арон Яковлевич, ну что такое дары? Вот мы идем в гости, несем цветочки, коробку конфет. Таковы человеческие отношения от Адама до наших дней. Тут нет проблемы для историков»120. Отметим, что это слова одного из лучших советских исследователей, прекрасного знатока того материала, на основании которого позже Н. Земон Дэвис напишет книгу в стиле Марселя Моса: «Дар и власть в ренессансной Франции».

В 1966 году научный совет «Закономерности исторического развития общества и перехода от одной общественно-экономической формации к другой» (в академическом просторечии – «От одной к другой») организовал сессию по проблемам генезиса феодализма. Гвоздем программы был доклад А.И. Неусыхина о «дофеодальном периоде». Мэтр предложил описывать «варварские общества» Европы не как загнивание первобытности, а как особый переходный период, для которого характерны свои законы. Попытка хоть как-то модифицировать «пятичленку» воспринималась как сенсация и вызвала бурные обсуждения. Среди прочих выступал и А.Я. Гуревич. Он не спорил с учителем (хотя в других статьях уже не раз делал это), он вроде бы выступал с развитием тезиса о дофеодальном обществе. Но на самом деле доклад был совершенно о другом – о том, как при помощи «варварских правд» выявить символические действия и формулы, ритуальные клише, вскрыть семантические элементы, которые освещали бы особенности мышления людей дофеодального общества. Даже скупые тезисы Арона Яковлевича в контексте других материалов сессии стилистически выдавали «белую ворону»121.

То, что Гуревич все чаще говорит о культуре, не казалось коллегам удивительным, коль скоро у него в источниках саги да скальды. Культура – это надстройка, и честь тебе и слава, если ты умел показать связь базиса с надстройкой, да еще с такой своенравной ее частью, как искусство. Но как можно через культуру объяснять базис (а что же еще можно понимать под словами о «сути средневекового общества»?). Это все больше удивляло и настораживало.

Но Арон Яковлевич оказался нарушителем еще одной конвенции. Уже говорилось о нараставшей нелюбви медиевистов к теоретизированию. Теоретизируют либо наделенные необходимыми полномочиями солидные люди, либо (как гласила корпоративная молва) – тот, кто ничего другого не умеет. Арон Яковлевич не относился ни к первой, ни тем более ко второй категории – но все чаще публиковал статьи по общим вопросам: о том, как при помощи «общественно-исторической психологии» изучать социальную историю; о том, как соотносятся в истории общий закон и конкретная закономерность. Эти статьи оказались востребованы далеко за рамками круга медиевистов и принесли ему широкую известность.

В результате он попадает в академический Институт философии, где пишет статьи в «Философскую энциклопедию» и занимается философскими проблемами исторической науки. Он приятельствует со многими философами, но в глубине души они ему чужды: они рассуждали об историческом процессе, совершенно пренебрегая конкретной историей, «фактографией», как они выражались. «Поэтому на все их построения можно было дунуть – и все ра»122. А иной истории, кроме конкретной, «человеческой», Арон Яковлевич не признавал (уже в бытность руководителем «Одиссея» он безжалостно отправлял в корзину умные, но «слишком абстрактные» статьи). Он и возможный союз с Б.Ф. Поршневым, в ту пору также ставившим вопросы исторической психологии, категорически отверг, не найдя у последнего ничего, кроме «голой схемы». Вот и еще один несостоявшийся любопытный тандем. Б.Ф. Поршнев – поклонник Робера Мандру, нестандартно мыслящий человек, личность, вызывающая самые оживленные споры. Но союза не вышло.

Хотя в союзниках Арон Яковлевич в ту пору был заинтересован, он познакомился с Тартуской школой, открыл для себя М.М. Бахтина, с интересом перечитывал труды Л.П. Карсавина и П.А. Бицилли, подружился с Л.М. Баткиным. Но для него всегда важнее было подчеркнуть не сходство, а различие с другими.

1966 год вообще в его жизни был очень важен. Гуревича (уже не просто «широко известного в узких кругах», но – «модного историка») пригласили прочитать спецкурс в университете Новосибирского академгородка. Арон Яковлевич оказался там в период стремительного взлета этого питомника будущих диссидентов и «подписантов». Оказавшись среди молодых «гадких лебедей»123, А.Я. Гуревич, кажется, впервые чувствует себя среди своих. И он понимает окончательно, что ни своих учителей, ни собратьев по цеху, отношения с которыми все более охлаждались, ему не убедить в необходимости «другой истории». Надо работать для молодых, ведь смена парадигм в науке достигается лишь при смене поколений. И поэтому он задумал соединить свои наблюдения, по большей части уже опубликованные, в одной книге и назвать ее «учебным пособием». Она не будет учебником в привычном смысле, ее цель – научить студентов думать и показать возможные пути создания «другой истории», истории с человеческим лицом.

Эта книга называлась «Проблемы генезиса феодализма». Уже даже нельзя сказать, что Гуревич в ней боролся с классическими для советской медиевистики концепциями. Она была им трансцендентна. Начать с того, что термин «собственность на землю» вообще объявлялся для Средневековья неприемлемым, вместо него говорилось о dominium, бывшем одновременно и собственностью, и властью, и господством. Провозглашалось, что для понимания раннесредневекового общества межличностные связи куда важнее связей вещных. И вообще наши привычные термины – «собственность», «богатство», «свобода», «государство», «индивид» и проч. – не помогут нам понять средневековое общество. Только дешифровка культуры этих варваров дает ключ к восприятию их обычаев, ритуалов, поступков, иррациональных с нашей точки зрения, но образующих достаточно строгую систему. Это не значит, что не надо изучать средневековую экономику. Как раз именно ее-то и надо изучать! Однако она функционирует не сама по себе, но лишь постольку, поскольку насыщена человеческим содержанием. Для этого нужна экономическая антропология, ключ к которой надо искать через культуру. Но ведь культура, из надстройки становящаяся теперь основной несущей конструкцией общества, уникальна по определению. А из этого следует, что и переход «от одной к другой», весь этот генезис феодализма, также уникален и характерен лишь для Европы. Да и под «культурой» автор понимал вещи непривычные – не шедевры готики и не философские трактаты, а нечто неотрефлексированное, разлитое в сознании любого члена данного общества. Так Арон Яковлевич подступал к «менталитету», так работа над «Проблемами генезиса» вела его к «Категориям средневековой культуры».

К 1969 году книга была сдана в издательство «Высшая школа». Вовсю шла работа над «Категориями средневековой культуры» для издательства «Искусство»; в план редподготовки «Науки» была поставлена «История и сага».

Арон Яковлевич безнадежно отрывался от стилистики поведения советских медиевистов. Разве мыслимо издавать столько книг, да еще писать их интересно, живым языком, да еще получать за это гонорары, да еще по собственной инициативе издаваться за границей, да еще публично атаковать своих коллег и, главное, спорить со своим учителем?

А коллеги имели основания не соглашаться с А.Я. Гуревичем. Помимо прямой угрозы для всей советской концепции феодализма, его подход был уязвим для критики. Он не учитывал фактор романского влияния (на этом настаивал А.Р. Корсунский – знаток законов вестготов, вандалов и иных «южных» варваров). Он мало писал о христианстве и христианизации. Он игнорировал наличие общины, хотя где-то она уж точно была. Гуревич отвечал. Как всегда, умно и хлестко.

В 1969 году А.И. Данилов, ставший в ту пору министром просвещения РСФСР, но не бросивший медиевистики, выступил с докладом на всесоюзном совещании по историографии, а вскоре опубликовал текст доклада сначала в родном Томске, а затем и в «Коммунисте». Он указал на опасность увлечения «структурализмом», все дальше уводящего советских историков от марксизма. В качестве примера он рассматривал работы М.А. Барга, Ю.Л. Бессмертного, Е.М. Штаерман и, конечно же, А.Я. Гуревича.

В воспоминаниях Е.В. Гутновой рассказывается, как Данилов пытался собрать вокруг себя коллег-единомышленников и провести организованную атаку, но это ему не удалось; и он, к своей досаде, оказался на этом совещании в одиночестве. Но среди медиевистов началась тихая паника – уж больно это походило на начало новой кампании. Особенно беспокоились те, кто помнил борьбу с космополитизмом. А.Я. не без недоумения рассказывает о том, что А.И. Неусыхин всерьез боялся перспективы ареста. Но это сейчас мы знаем, что наступала эпоха застоя, а вовсе не террора. А в то время, когда советские танки вошли в Чехословакию, когда раскручивался маховик борьбы с «идеологическими диверсантами», когда разгромили Институт истории, разбив его на две части (Институт истории СССР и Институт всеобщей истории), от власти можно было ожидать чего угодно. Тем более что тон у Данилова был весьма агрессивный.