254.
Это было хорошее время для социальных историков. Их ценили. Они чувствовали себя важными и полезными членами общества. Они стремились открыть законы, с помощью которых можно будет не только описывать прошлое, но и предсказывать будущее. Прогностическая функция, давно признаваемая за историей, была как никогда выраженной.
Однако на смену «просто» социальной истории шли работы новой генерации. Новое поколение историков, чьи представители на рубеже 1960—1970-х ггодов возглавили знаменитый французский журнал «Анналы» (так называемые «третьи “Анналы”»), думало не совсем так, как их учителя. Они тоже начинали как социальные историки. Вот, например, Эмманюэль Ле Руа Ладюри, сделавший себе имя как историк-аграрник, долгие годы писал капитальный труд «Крестьяне Лангедока». Эта книга затрагивала большой период с XIII по XVIII века, хотя в ней предпринимались экскурсы и в более отдаленные эпохи. Автор изучал аграрные распорядки, социальные структуры, демографические процессы. Одним из первых среди историков всерьез занялся изучением влияния климатических изменений на общество. Предлагал вернуться к наследию Мальтуса, полагая, что в аграрном обществе плодородие почвы определяло пределы возможного роста населения, на демографические показатели влияли эпидемии и долгосрочные изменения климата (он одним из первых ввел термин «малый ледниковый период» для времени XVII—XIX веков). Таким образом, история крестьянского мира с его периодически повторяющимися социальными психозами, голодовками и прочими катаклизмами, по сути, является «неподвижной историей» или даже «историей без людей», коль скоро главные изменения вызывались либо климатическими сдвигами, либо микробами. В 1971 году Ле Руа Ладюри выступил с программной статьей, в которой помимо прочего утверждал, что «историк будущего будет программистом или его не будет вовсе», ратуя за «клиометрию» – историю, основанную на применении количественных методов.
Но не надо было верить ему на слово – Ле Руа Ладюри до сих пор не в ладах с компьютером, да и то, что он писал, меньше всего походило на «историю без людей». В 1975 году вышла самая известная его книга – «Монтайю, окситанская деревня», основанная на источнике, уже давно и хорошо известном. В начале XIV века инквизиция преследовала еретиков, укрывшихся в одной из пиренейских деревень. Расследование вел очень дотошный инквизитор Жак Фурнье (ставший впоследствии папой Бенедиктом XII), который велел фиксировать абсолютно все показания крестьян, даже и не имевшие прямого отношения к делу. Традиционно этот источник использовался для истории церкви и ересей. Но Ле Руа Ладюри интересовала уникальная возможность взглянуть изнутри на мир средневековой деревни, на то, что творилось в умах средневековых крестьян. И такую возможность источник давал, коль скоро инквизитор интересовался содержанием самых доверительных бесед, добиваясь ответа на вопрос о том, что говорила о Троице одна кумушка другой. Ничего особенного она не говорила, но мы в итоге узнаем все деревенские сплетни, а также и то, что этот разговор шел в тот момент, когда одна собеседница искала паразитов в голове у другой. Выясняется, что крестьяне почти ничего не знают о своем сеньоре, но обеспокоены борьбой семейных кланов и что неформальным лидером деревни был местный священник – он же глава местных еретиков и страшный бабник. Мы узнаем, что ели крестьяне, как относились к своему жилищу, а также и то, что они, вопреки всем догматам, верили в переселение душ. Жизнь окситанской деревни обретает статус «тотальной истории», истории, где важным оказывается все – и питание, и семейные отношения и верования людей, и их взаимосвязь с природой.
Когда Ле Руа Ладюри передал рукопись издателю, тот был в нерешительности: текст гигантского объема, лишенный событийного драматургического стержня, казался совершенно неподъемным. Но неожиданно пришел грандиозный коммерческий успех – издание разошлось огромным тиражом; сразу же последовали переводы на иностранные языки. Этот жанр статичной истории оказался востребованным самым широким кругом читателей.
Еще раньше, в начале 1960-х годов, издательский успех пришел к книге «Средневековая цивилизация» Жака Ле Гоффа. В ней он описывал и социальные структуры. Но, чтобы их адекватно понять, нужно взглянуть на мир глазами средневекового человека, знать, что творилось в головах людей, как они воспринимали мир, как они чувствовали, какие у них были ценности – не те, о которых писали высокоученые церковные авторы, а молчаливо разделявшиеся всеми на бытовом уровне. Так потихоньку рождалось понятие «менталитет», которому было суждено блестящее, хотя и кратковременное будущее. Параллельно в Советском Союзе некоторые историки думали примерно о том же. Арон Яковлевич Гуревич, занимавшийся средневековой Северной Европой, постепенно убеждается в том, что изучение генезиса феодальных отношений – это, конечно, очень важно и нужно, но для того, чтобы сделать это правильно, необходимо прежде всего понять систему ценностей людей, их мировосприятие, их картину мира. Шел к этому он своим параллельным курсом на своем собственном скандинавском материале, которого французские историки не знали.
Так потихонечку социальная история трансформировалась в то, что будет называться по-разному: социально-культурная история, новая социальная история, историческая антропология, а то и просто, без ложной скромности, la Nouvelle histoire – Новая история или Новая историческая наука.
В 1977 году выходит словарь «Новая история» под редакцией Жака Ле Гоффа. Это был словарь терминов, где были такие статьи, как «Экономическая история», «Демографическая история», «Историческая психология», еще много всего; но отсутствовала статья «Политическая история». И это, конечно, не просто забывчивость. Традиционно от истории ждали рассказа о войнах, о деяниях королей или иных политиков. Авторы словаря хотели подчеркнуть, что такая история вообще не должна интересовать «новых историков». Еще Фернан Бродель говорил, что события – это пена на гребне волн, а на самом деле все определяют глубинные морские течения, то есть история «большой длительности» – медленные изменения в экономике, в повседневной жизни людей. Вот почему политическая история представлялась этому авангарду исторического сообщества 1970-х годов чем-то безнадежно устарелым. Для этой «настоящей» истории важно было всё, а не только эволюция социальных структур. Идеалом являлась тотальная история, где все на всё влияло, где трудно было сказать, какие факторы главные, а какие второстепенные.
Приведу лишь один пример такой переоценки ценностей. Существовала такая средневековая практика – прекарий, когда один человек передает все свое имущество другому лицу, а взамен выговаривает себе некие условия. Прекарные грамоты были очень важны для марксистской теории генезиса феодализма, разработанной вполне в духе социальной истории. Грамота гласила: «Я, такой-то, дарую свое имение монастырю такому-то, а за это монастырь разрешает мне пользоваться моим имуществом». Из этого делался вывод: перед нами важный процесс социальной трансформации: свободное крестьянство превращается в класс феодально-зависимых держателей. Крестьяне не в силах самостоятельно вести хозяйство и, теряя свободу, идут под власть сеньора, в данном случае – сеньора духовного. Но «новые» историки обратили внимание на другое: во-первых, достаточно часто выясняется, что прекарные грамоты составляют люди отнюдь не бедные, порой даже имеющие рабов. Во-вторых, они передают имущество не конкретному аббату, и даже не просто монастырю, а тому святому, которому посвящено данное аббатство. Значит, мотивация у человека совсем иная. Он обеспокоен прежде всего спасением своей души, он передает свое имущество, скажем, св. Петру, а взамен получает небесное покровительство. Обращение к внутреннему миру средневекового человека в корне меняет представление о социальных процессах255.
И таких примеров можно привести множество. Расширение «территории историка» (любимое выражение той эпохи) сулило неожиданные перспективы. Так, история Религиозных войн уже не описывалась только как борьба одной социальной группы с другой. Картина обогащалась нюансами. На выбор позиции в конфессиональном конфликте могло оказывать влияние множество факторов: например, если один город высказывался в поддержку религиозной реформации, то его торговый и политический соперник чаще всего предпочитал оставаться верным католицизму. Бывало, что к новой вере примыкал целый клан из чувства родовой солидарности, но нередко один брат оставался верен «вере отцов», другому открывались истины евангелического учения – так семья стремилась «подстраховаться» и при любом исходе спасти родовое имущество от конфискации. Американская исследовательница Нэнси Релкер, изучая пути распространения реформационных учений, обратила внимание на определяющую роль женщин – именно они оказывались наиболее восприимчивыми к речам проповедников новой веры, помогали им уйти от преследований, а затем обращали своих мужей и воспитывали детей в новом религиозном духе. Такой подход был одним из проявлений того, что чуть позже получит наименование «гендерной истории». Как видим, он сулил большие исследовательские перспективы. Очень внимательно в ту пору стали относиться к явлениям народной культуры: в них видели не только и не столько протест низов против социального гнета, но особый, «карнавальный», «перевернутый» взгляд на мир (не случайно в конце 1960-х и 1970-е годов на Западе открыли наследие М.М. Бахтина). Кстати, это был период, когда западные коллеги очень интересовались тем, как работают советские гуманитарии.
Когда у нас началась Перестройка, казалось, что теперь вот эта, то ли историческая антропология, то ли новая социальная история придет на смену историческому материализму, и тогда перед историками не будет преград.
Но оказалось, что звездный час западной социальной истории – что старой, что новой – давно миновал.