303.
4. Борис Николаевич Миронов – историк старшего поколения, автор нашумевшей в свое время «Социальной истории Российской империи»304, основная идея которого заключается в «нормализации» русской истории. Автор отстаивает тезис, что при всех национальных особенностях развитие российского общества шло примерно в том же направлении, что и развитие других модернизирующихся стран Запада. И в этом смысле революция 1917 года скорее была нарушением естественного хода вещей. Но в своем последнем исследовании, посвященном благосостоянию населения накануне революции305, Б.Н. Миронов избрал отправной точкой антропометрические данные – сведения о росте и массе тела сотен тысяч рекрутов и призывников за последние полтора столетия существования Российской империи. Эти данные свидетельствуют о неуклонном улучшении физических показателей крестьянского населения, ставшем особенно заметным после реформ Александра I. Подкрепляя свою гипотезу множеством статистических данных, Б.Н. Миронов приходит к выводу об ошибочности считать причиной революции мальтузианский кризис (аграрное перенаселение): причины ее, считает он, лежат в сфере политической борьбы внутри групп элиты или между элитой и контрэлитой. Для нас важно, что и на сей раз отправной точкой для автора стало старое исследование Ле Руа Ладюри, посвященное перспективам применения количественных методов к анализу антропометрических данных французских призывников306.
Таким образом, идеи Ле Руа Ладюри оказываются востребованными в России скорее «лисами», чем «ежами»307. Единства мнений между ними ждать не приходится308, такие люди редко ходят строем, и они никогда не склонны затушевывать имеющиеся между ними научные и даже идеологические противоречия. Но есть между ними и общее – они в чем-то похожи на Ле Руа Ладюри. Они-то и являются его благодарной аудиторией.
Ле Руа Ладюри 80 лет исполнилось летом 2009 года. Но торжественный коллоквиум в его честь состоялся позже – 15—16 января в роскошном здании фонда Зингер-Полиньяк в Париже. О престиже мероприятия может свидетельствовать и подробная трансляция – с ее ходом можно и сегодня (весна 2014 года) ознакомиться по адресу: http://www.dailymotion.com/video/xbzg5h_l-oeuvre-d-e-le-roy-ladurie. И этот парад знаменитостей действительно стоит посмотреть.
Текст моего выступления был опубликован по-русски во «Французском ежегоднике»: Французский ежегодник 2010. М.,. С. 75—92, а вскоре вышел и по-французски: Ouvarov P. La perception de l’oeuvre d’E. Le Roy Ladurie en URSS et en Russie // Histoire, écologie et anthropologie Trois générations face à l’oeuvre d’Emmanuel Le Roy Ladurie. Paris, 2011. Р. 411—425.
ФУНДАМЕНТАЛИСТСКИЕ ЗАМЕТКИО СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ
Социальная история имеет репутацию основы научного исторического знания. Но привилегированным положением она обязана в немалой степени размытости своих границ. При известной доле желания любое исследование можно отнести именно к этой проблематике, посвящено ли оно биографии какого-нибудь монарха, истории какой-либо войны или анализу какого-нибудь политического трактата. Трудно представить себе историка, не занимающегося обществом или, по крайней мере, «человеком и обществом». Но при этом достаточно часто звучали и звучат заявления о том, что «социальная история умерла», проект социальной истории провалился, исследовательское поле социальной истории исчезает, ее функции оказались исчерпаны и т.д. Правда, ради политической корректности следуют разъяснения, что речь идет о классической старой социальной истории, а не о современных ее инкарнациях, будь то «новая культурная история», «культурная история социального», микроистория и т.д.
На этом фоне прогнозы о неизбежности нового обращения к классической проблематике социальной истории могут в лучшем случае показаться непонятно на чем основанным оптимизмом, а в худшем – как раз понятным ретроградством, достаточно распространенным в кругах наших историков, не обременяющих себя излишней информацией о новейших методологических исканиях.
Стоит уточнить, о каком понимании социальной истории идет речь. Есть расширительная трактовка, согласно которой социальными историками можно считать всех, полагавших, что за значимыми событиями и изменениями в истории лежат некие глубокие причины, несводимые только к игре случая или к особенностям характера исторических деятелей. В этом смысле социальную историю писали и Карамзин, и Гизо, и даже Фукидид, поскольку, как говорил Люсьен Февр, «история социальна в силу своей природы»309.
И есть более узкая трактовка, исходящая из необходимости концентрировать внимание на изучении социальных структур, социальных иерархий и процессов, чтобы тем самым выявить «глубинную», а следовательно, «истинную» подоплеку всех важнейших изменений и событий. Именно социальная история в этом узком смысле слова превратилась к середине XX века в особую субдисциплину, рассматриваемую как своеобразный залог научности истории.
Отмеченные выше инвективы адресованы в основном этому узкому пониманию социальной истории, и их нельзя назвать безосновательными. Однако у такой социальной истории остается и немало приверженцев. При этом и «друзья», и «враги» социальной истории исходят из одной и той же презумпции: в центре научной картины прошлого лежит некое давно уже доказанное базовое знание о социальной структуре изучаемого общества. Прогресс исторической науки возможен лишь на периферии этого знания310. Разница заключается в оценке значимости научного багажа классической социальной истории: одни считают его бесполезным балластом, другие отводят роль «золотого запаса». В обоих случаях предполагается, что знания о социальных структурах и социальных отношениях установлены раз и навсегда. Достаточно историку протянуть руку и достать их из закромов, чтобы то ли почтительно апеллировать к их авторитету, то ли с презрением отбросить прочь.
Однако сегодня становится все более очевидным, что закрома социальной истории пусты. Можно указать на такой, казалось бы, досконально изученный предмет, как социальная (классовая или сословная) структура Российской империи. При ближайшем рассмотрении выясняется, что, хотя исследователи в большинстве своем не видели здесь принципиальных сложностей311, в источниках картина предстает несколько иной, требующей иных подходов312. Что же тогда говорить о других периодах и других регионах!
Быть может, проблемы изучения социальной структуры уже и не требуют внимания, безнадежно устарев, как и вообще все «большие понятия» социальной истории? Но оказывается, что от постоянных апелляций к «федерализирующему центру» социальной истории не в силах отказаться ни обыденное, ни научное сознание. Для того чтобы, например, доказать, что Французская революция не была ни буржуазной, ни антифеодальной, ни антиабсолютистской, а Английской революции и вовсе не было, надо для начала опереться на общепринятые на сегодняшний день представления о том, что такое буржуазия, феодализм, абсолютизм и революция. Но опереться здесь не на что, современных общепринятых понятий нет, и бороться оказывается просто не с чем.
Журналисты, политологи и историки и, что немаловажно, внимающая им аудитория не способны в своих объяснениях исторических или текущих событий не руководствоваться принципом qui prodest, видя в этих событиях результат действия неких сил, групп или институтов. Но для этого надо иметь четкое представление о социальных структурах, которое также отсутствует.
Почему так произошло? Надо понимать, что все важные инновации, приводившие к радикальному расширению круга привлекаемых источников и к изменению характера вопросника, изначально не являлись самоцелью, но призваны были помочь социальной истории. Вводя понятие «ментальностей», Ж. Ле Гофф и А.Я. Гуревич были уверены, что без учета этого фактора наше знание о средневековом обществе будет ущербным; когда Н. Рёлкер изучала роль женщин в распространении кальвинизма, она хотела сделать социальную историю французской Реформации более полной; когда К. Гинзбург рассматривал уникальную историю мельника-еретика, он намеревался обратить внимание на ранее недооцененные историками черты итальянского общества XVI века. В этих и других случаях речь шла об историках-практиках, накопивших солидный эмпирический материал, нуждавшийся в осмыслении. В итоге же предполагалось открытие новых возможностей, позволяющих лучше отвечать на важнейший вопрос социальной истории, сформулированный когда-то Георгом Зиммелем: «Как возможно общество?»
Однако очень скоро включались механизмы, неплохо описанные социальной историей науки: новые площади расширявшейся «территории историка» обносились заборами, за которыми высились обособленные научные школы и направления, наделенные своим языком и своей системой авторитетов. Среди них – история ментальностей, гендерная история, микроистория, историческая антропология, клиометрия, историческая когнитивистика, нарратология, потестарная имагология и многое другое. Каждое из направлений становились все более самодостаточным. Количественные методы все чаще применялись ради количественных методов, рассуждения о методе велись ради рассуждений о методе. Что же касается классической социальной истории, то она все больше походила на короля Лира, все раздавшего неблагодарным дочерям.
Наблюдался расцвет изучения сюжетов, считавшихся ранее периферийными, при угасании интереса к работе над традиционными темам и понятиям. Это облегчало выстраивание индивидуальных научных карьер, позволяло создавать новые кафедры и научные центры, но приводило к тому, что базовым проблемам социальной истории внимания уделялось все меньше. Подобные центробежные процессы наблюдались везде, но в нашей стране они приняли стремительный и порой карикатурный характер. Стало очевидным, что фрагментация исследовательского поля была оборотной стороной распада профессионального сообщества.