Между империей и нацией. Модернистский проект и его традиционалистская альтернатива в национальной политике России — страница 24 из 53

Чеченская война порождает рост страхов в обществе. Подавляющее большинство россиян (68 %) уверены, что следующее поколение чеченцев будет еще более враждебным по отношению к России, чем нынешнее, и еще больше наших сограждан (78 %) испытывают страх перед возможностью уже в ближайшее время стать жертвами террористических актов со стороны чеченских боевиков. Подобные страхи стали поводом для демонизации чеченцев, которым приписывают почти биологическую ненависть к русским («это у них в крови, в генах», «они всегда ненавидели русских» и др.) [150] .

Этнические фобии обладают высокой инерционной устойчивостью и могут долго удерживаться в массовом сознании даже после исчезновения реальных политических причин, их породивших, поэтому, даже если удастся со временем благополучно разрешить чеченский кризис, эхо его последствий может быть весьма продолжительным. При этом ксенофобия неуправляема, в том смысле что она не может быть направлена только на одну этническую общность и, как правило, распространяется на широкий спектр «чужих народов». Не случайно с 2000 по 2002 год выросли негативные оценки не только чеченцев, но и более чем половины этнических общностей, включенных в опросные листы ВЦИОМ (см. рис. 3). Это еще не тенденция, но уже опасность.

Сам рост этатизма в стране, усиление надежд на «сильную руку» во многом связаны с чеченской войной. Война определила и рост влияния генералов и высших офицеров армии, МВД и сил безопасности на политическую жизнь страны. Не случайно два из семи полпредов президента в федеральных округах (генералы Виктор Казанцев и Константин Пуликовский) – полководцы чеченской войны. Еще один из ее полководцев – генерал Владимир Шаманов – стал губернатором Ульяновской области, а чеченский главком Геннадий Трошев – советником президента. В высшем военном руководстве страны уже целая плеяда «чеченцев», при этом особенно заметна роль начальника Генерального штаба Анатолия Квашнина, которого чрезвычайно высоко оценивает «патриотическая пресса», приписывая ему заслугу превращения российского Генерального штаба в «по сути своей русский, государственнический институт» [151] . Социологи называют политическую элиту страны времен Путина «милитократической» (см. табл. 6).

Таблица 6. ИЗМЕНЕНИЕ ХАРАКТЕРИСТИК ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭЛИТЫ В ПЕРВЫЕ ДВА Г ОДА ПРАВЛЕНИЙ Б. Н. ЕЛЬЦИНА И В. В. ПУТИНА

...

Источник: данные исследований российской элиты, проводимых сектором изучения элиты Института социологии РАН с 1989 г. по настоящее время. К элите были отнесены: члены Совета безопасности РФ, депутаты обеих палат Федерального Собрания РФ, члены Правительства РФ, главы субъектов Федерации РФ, соответственно 1993 и 2002 гг. См. подробнее: Крыштановская О. В. Режим Путина: либеральная милитократия? // Pro et Contra. 2002. T. 7. № 4. C. 158–180.

Приведенные в таблице материалы О. Крыштановской интересны с точки зрения рассматриваемых нами проблем прежде всего изменением соотношения в составе политической элиты людей с учеными степенями, которые характеризуются как наиболее модернистически настроенная и толерантная часть общества, и военнослужащих, оцениваемых в уже упоминавшихся исследованиях ВЦИОМ как часть общества с наиболее выраженными чертами традиционализма и ксенофобии. В сравнении с эпохой Ельцина доля ученых сократилась в 2,5 раза (с 52,5 до 20,9 %), а доля военных почти на столько же возросла (с 11,2 до 25,1 %).

Для нашей темы особенно существен отмеченный многочисленными социологическими исследованиями факт, что среди военнослужащих и сотрудников МВД отмечается самый высокий уровень ксенофобии. Так, в уже упоминавшемся исследовании ВЦИОМ об отношении к иноэтническим мигрантам представители указанной группы продемонстрировали рекордно высокий негативизм (73 %). На первый взгляд этот результат кажется неожиданным, ведь данная категория наших сограждан меньше других испытывает конкуренцию со стороны приезжих как в трудовой, так и в бытовой сфере. Все это так, только представители этой социальной категории и рассуждают иначе, чем другие. Они чаще мотивируют свое отношение вовсе не с индивидуалистических позиций («мне станет хуже»), а исходя из своего понимания интересов державы. Именно представители армии, МВД и службы безопасности чаще других объясняли свое негативное отношение к иноэтническим мигрантам следующими соображениями: «они ведут себя нагло и агрессивно, они опасны» или «большинство преступлений совершается приезжими».

История многих стран мира – Франции в период «дела Дрейфуса», Германии и Италии в 20-40-х годах прошлого века, Греции в период правления «черных полковников» – показывает, что с ростом влияния армии на политическую жизнь страны в обществе растет национализм.

Рост доли военных в составе политической элиты в эпоху Путина по сравнению с эпохой Ельцина вызван не только тем, что к власти пришел бывший офицер, который больше доверяет представителям своей корпоративной группы. Куда важнее фактор изменения политической стратегии. Если стоит задача выстроить общество в шеренгу, то никто лучше генералов с этой задачей не справится. Однако ведь не только интересами и целями нынешней власти объясняется процесс милитаризации политической элиты. Нельзя забывать и о том, что значительная часть тех, кого социологи включили в состав политической элиты, вовсе не назначенцы, а народные избранники. При этом их избрание нельзя сводить только к эффекту так называемого «административного ресурса», во многом оно обусловлено и нынешним состоянием массового сознания. Пятнадцатилетний мониторинг ВЦИОМ показывает, что с середины 1990-х годов в России заметно сужение зоны доверия к основным социально-политическим институтам. В настоящее время наибольшим доверием пользуются лишь президент (в личном качестве, т. е. как правитель, а не как институт президентства), Церковь и Вооруженные силы, включая военнослужащих ФСБ, а из институтов гражданского общества – только СМИ, при крайне низком доверии к правительству, парламенту, суду, не говоря уже о политических партиях [152] .

Есть все основания оспаривать абсолютно спекулятивные построения традиционалистов о некой ментальной предрасположенности русского народа к самодержавной форме государственного устройства. Однако невозможно отрицать, что в современной России существуют некие ситуативно обусловленные (следовательно, преодолимые в принципе, возможно, уже в недалекой перспективе) границы политической либерализации, блокируемой ныне не только элитой (хотя ее ответственность за это наибольшая), но уже и настроениями масс. Можно и нужно не соглашаться с доводами ортодоксальных традиционалистов о некой фатальной невозможности для нашей страны осуществить модернизацию в ее базовых для современного мира чертах. Однако стоит прислушаться к тем, кто ставит под сомнение не принцип модернизации как таковой, а всего лишь совершенство той ее модели, которая сложилась в постсоветской России во многом стихийно, без предварительной проектной проработки и без учета реальных, а не надуманных особенностей России. Такие сомнения особенно оправданны уже потому, что во всем мире происходит переосмысление теории модернизации.

«Особый путь развития России» с позиций неомодернизма

Сама идея модернизации подверглась серьезной критике в конце 1960-х и в 1970-х годах. Тогда классической версии модернизма (У. Ростоу, К. Керр, С. Хантингтон) ставилось в вину эмпирическое несоответствие ее постулатов реальности, наблюдаемой в странах «третьего мира», особенно африканских, попытки модернизации которых зачастую не приводили к ожидаемым результатам. В теоретическом плане отмечался архаизм концептуального аппарата первых версий модернизма, который базировался на представлениях эволюционизма еще XIX века (Г. Спенсер, Э. Тэйлор, Л. Морган) об однолинейности исторического развития и жесткой универсальности для всего человечества целевых моделей организации общества. Одним из ответвлений такого эволюционизма был и марксизм. Между тем сам Маркс столкнулся с неудобствами жесткого универсализма своей конструкции пяти исторических формаций, поскольку никак не мог приспособить к ней особенности архаичных обществ, и поэтому изобрел особый «азиатский способ производства».

Факт концептуального пересечения марксизма и классического модернизма мне кажется важным, поскольку не исключено, что многие современные российские реформаторы основывали свои взгляды не только на идеях раннего модернизма, инкорпорированного в экономические концепции Сакса, Ослунда, Бальцеровича, но и – невольно – на усвоенных со школьной скамьи идеях марксистского эволюционизма.

В конце 1970-х – начале 1980-х годов многим казалось, что модернизм будет похоронен и его вытеснит постмодернизм, по сути, отказавшийся от восприятия истории как процесса модернизации (обновления) и от самого принципа прогрессивного развития. Однако в середине 1980-х годов характер научных дискуссий круто изменился – началось возрождение модернизма. Это было связано прежде всего с переменами в мировой геополитической обстановке, вызванными появлением посткоммунистических обществ и их стремлением «войти», или «вернуться», в Европу (т. е. в современный западный мир) [153] . И дело не только в том, что вновь возник политический спрос на идеи модернизации (свою роль в обновлении этих идей сыграла теоретическая критика, а главное, появилась эмпирическая база для выводов о специфических и универсальных закономерностях модернизации). Открылся континуум обществ с давними историческими традициями модернизации, обществ, переживших социалистическую модернизацию, а также немодернизированных, архаичных, и на основе его сравнительного анализа стал формироваться «неомодернизм», к сторонникам которого себя относит и автор.

Неомодернизм освободился от всех наслоений классического эволюционизма, он не настаивает на какой-либо единственной конечной цели развития и допускает обратимость характера исторических изменений. Модернизация рассматривается как исторически ограниченный процесс, узаконивающий универсальную целесообразность лишь ограниченного набора «институтов и ценностей современности: демократию, рынок, образование, разумное администрирование, самодисциплину, трудовую этику и т. д.» [154] . В такой редакции модернизм избавился и от привкуса сугубо западнической модели, хотя и не отрицает значения «демонстрационного эффекта» как важнейшего стимула к обновлению, но вместо единого образца для подражания выдвигает принцип «движущихся эпицентров современности». Например, для Украины образцом в каких-то сферах модернизации может быть не Америка, а, скажем, Польша или Венгрия, в других – Россия. Главным же постулатом этой концепции является признание возможности многолинейного исторического развития, в котором модернизация осуществляется разными путями в зависимости от стартовых позиций тех или иных обществ и специфики проблем, с которыми они сталкиваются [155] .