Насколько такая версия модернизма совместима с утверждениями традиционалистов о неизбежности «особого пути» развития России? Ответ зависит от того, что понимается под «особым путем». Если имеется в виду стратегическое направление движения не к обновлению (модернизации), а к архаизации страны, возвращению в авторитарное прошлое, то такой лозунг абсолютно противоположен идеям неомодернизма, а если речь идет о вариации моделей и технологий обновления, о темпах, последовательности и средствах движения, то в этом случае он вполне совместим с новыми веяниями в модернизме.
Нет нужды доказывать, что Россия имеет свои особенности даже по сравнению с типологически близкой ей группой посткоммунистических стран Восточной и Центральной Европы. Эти особенности обусловлены не только огромными масштабами страны и наследием милитаризированной советской экономики, но и особенностями социальных ресурсов модернизации (например, меньшей укорененностью и меньшим удельным весом предпринимательства и более слабыми основами гражданского общества), а также спецификой этнополитической ситуации в России и ее федеративным устройством. К сожалению, все эти особенности не в полной мере учитывались в ходе проведения реформ.
Дефекты модернизации в России
Разумеется, я не имею возможности дать комплексный анализ современной российской модернизации и поэтому остановлюсь лишь на двух ее дефектах, в наибольшей мере связанных с этническими аспектами политики реформ.
Модернизация сверху и отсутствие учета баланса этнических интересов. Петр I мог проводить модернизацию сверху, мог рубить головы стрельцам или стричь бороды боярам, поскольку опирался на общественное представление о легитимности воли монарха. Сталин также мог проводить модернизацию сверху (не буду оценивать ее результаты), опираясь на силу репрессивного аппарата, народный страх, а еще больше – на полную закрытость общества, которое не знало, что «так жить нельзя». Ныне же у власти нет действенных инструментов, для того чтобы выстроить общество в шеренги и направить их по тому или иному пути. Мониторинг ВЦИОМ показывает, что с середины 1990-х годов лишь война в Чечне оставалась фактором политической мобилизации российского общества [156] . Однако мобилизация на волне страхов и фобий недолговечна, а главное, ее нельзя использовать для созидания.
При отсутствии мобилизационных ресурсов одной лишь воли элит недостаточно для того, чтобы модернизировать страну. В таких условиях модернизация может быть успешной, если она будет отражать жизненные интересы «масс», в этом случае народ станет не только требовать продолжения реформ, но и сам начнет проводить их. Однако в реальности реформы проходили в лучшем случае при непротивлении масс, но не при их поддержке, и со временем отчуждение от них нарастало. Даже сами слова «реформы» и «реформаторы» приобрели в массовом сознании преимущественно негативное звучание. Если реформаторы не смогли сделать реформы «своими» для народа, то уже одним этим позволили оппозиции представить их как «антинародные». По мере восприятия реформ как антинародных и неуспешных росла и ксенофобия, которая выполняла две функции: во-первых, объясняла народу причины его неблагополучия, связывая их с происками «чужих», во-вторых, служила компенсаторным механизмом самоутверждения (если люди не могут самоутвердиться в достижениях, они самоутверждаются, выдумывая или утрируя недостатки других).
Большинство из перечисленных мной социальных причин ксенофобии скорее всего были неизбежными. Я не знаю, можно ли было в 1990-х годах сделать разрыв между «верхами» и «низами» общества не таким зияющим, а ступени между социальными стратами более дробными. Демографический кризис вообще не результат, а сопутствующее условие реформ, и здесь в вину либералам-реформаторам можно поставить лишь их безучастность к попыткам националистических сил представить демографические проблемы как следствие «геноцида русского народа». Вот чеченская война – явление преимущественно рукотворное, и, конечно же, определенную ответственность за нее несет все общество, а в этом смысле и либералы-реформаторы, хотя их антивоенная позиция была более принципиальной и последовательной, чем у самодержавнической оппозиции. Однако этот сюжет требует специального разговора, уж слишком он сложен, запутан и деликатен. Поэтому я остановлюсь лишь на тех просчетах архитекторов реформ, которые мне кажутся очевидными.
Попытки сделать реформы народными, «своими», заинтересовать каждого отдельного индивида в реформировании общества предпринимались, но их трудно назвать успешными. Скажем, ваучерная приватизация по своему замыслу должна была превратить каждого российского гражданина в совладельца бывшей государственной, а ныне приватизированной собственности, однако подавляющее большинство граждан так до сих пор ничего и не получило за свой ваучер. Зато очень многие потеряли сбережения в сберкассах в 1991–1992 годах и в банках после дефолта 1998 года. Никто из лиц, ответственных за такую экономическую политику, своей вины или своих просчетов не признал. Напротив, все чаще можно услышать оправдания дефолта тем, что он стимулировал новый подъем экономики. Возможно, так оно и есть, но стоило бы для баланса подсчитать и потери для реформ, к которым привела эта акция. Они проявились, например, в росте недоверия людей к власти реформаторов, в усилении восприятия ее как «чужой» и одновременно в росте положительного восприятия традиционалистской альтернативы реформ.
Вообще «небалансовое» мышление, т. е. подсчет лишь выгод, достигнутых в одних сферах, без оценки потерь в других, – это весьма характерная черта нынешней российской общественной мысли, в том числе и ее либерального направления. По крайней мере, баланс этнических интересов совершенно не принимался во внимание ни архитекторами реформ, ни поддерживавшими их кругами российской интеллигенции.
Нужно признать, что на первом этапе российских реформ меньше всего учитывались интересы этнического большинства. При его относительной этнической пассивности власти относились к нему по принципу «терпит, не бунтует – и слава богу». Либеральная интеллигенция обращалась к русскому народу разве что с предложением повиниться перед меньшинствами за преступления империи.
Это предложение сомнительно во многих отношениях: во-первых, у подданных не может быть ответственности, во-вторых, русские («кулаки», казаки, интеллигенция и др.) пострадали от тоталитарного аппарата, его репрессий не меньше других народов. В то же время крайне мало внимания уделялось актуальным проблемам этнического большинства, например этнокультурным аспектам миграции, в которой основным субъектом были русские, составлявшие 3/4 всего миграционного притока. В либеральных кругах относились с определенной настороженностью и к проблемам русской диаспоры в странах СНГ, рассматривая политику в этой сфере чуть ли не как проявление империализма, хотя, например, в совершенно прозападной Венгрии аналогичная проблематика была одним из знаковых признаков политики всех правительств этой страны в постсоциалистический период. Совершенно игнорировалась проблема русских как меньшинств в ряде республик Российской Федерации (и совершенно экстремального положения их в Чечне) и одновременно идеализировалась демократичность национальных движений меньшинств. При этом именно либеральные круги обращали мало внимания на авторитарно-традиционалистские проявления политики национальных элит некоторых российских республик (замечу, что сейчас характерна другая крайность – традиционализм национальных элит безмерно утрируется). В начале 1990-х годов в интеллигентских кругах господствовало весьма сомнительное, на мой взгляд, представление о принципах национального самоопределения меньшинств: такая его форма, как создание независимых государств, рассматривалась как норма, как желаемая цель, а не «наименьшее зло» в некоторых чрезвычайных ситуациях. Серьезно обсуждалась в то время и концепция «упреждающего распада России», или «направленного взрыва», т. е. подготовленного сверху, не допускающего кровопролития целенаправленного раздела федерации на несколько самостоятельных государств. Эта концепция абсолютно утопична, однако сама ее постановка показывает, что специфика интересов этнического большинства просто не попадала в поле зрения «мыслителей». Спрашивается, почему русские люди должны быть заинтересованы в рассечении независимыми государствами единого ареала своего расселения и какой другой этнической общности, будь она на месте русских, такая перспектива могла бы понравиться?
Как уже отмечалось, не пытались реформаторы и объяснить народу целесообразность федерализации как разумного компромисса между интересами меньшинств в автономии и большинства в сохранении целостности страны и единого ареала своего расселения. Более того, когда начались контрреформы федеративных отношений, они были с энтузиазмом подхвачены значительной частью либеральных кругов, ратовавших «за восстановление порядка». Те же самые люди, которые не могли допустить мысли о восстановлении командной экономики, легко соглашались с командно-бюрократическими моделями управления регионами. Те же самые политики, которые осознавали, что пересмотр итогов приватизации недопустим, с благожелательностью принимали мысль о радикальной ревизии другого не менее важного компонента реформ и всей модернизации, что неизбежно вело к полной делегитимизации самой идеи реформирования общества. В таких условиях этническому большинству трудно было признать федерализацию, да и не только ее, «своей» реформой, «своей» модернизацией.
Технократизм и однолинейность концепции модернизации, отсутствие ее проекта . В ответ на весьма распространенные ныне упреки архитекторам реформ в том, что экономическая составляющая модернизации оторвалась от своих социально-культурных тылов, обычно слышится: «Ну и что же? Поправим дело на следующих этапах». Не стану с этим спорить (разумеется, многое можно поправить, хотя и с большими издержками), меня беспокоит другое – проглядывающее сквозь этот ответ эволюционистское (марксистское) представление о том, что экономические, политические и социальн