Между людьми — страница 3 из 46

Он очень любил картинки, но никогда не покупал их. Раз ему подарил кто-то картинку лубочный фабрики, изображающую войну. Дядя стал любоваться на картинку с теткой, а я сидел в углу. Больно меня брало любопытство посмотреть картинку, точно меня бес толкал в бока.

- Ишь, дьявол! Смотри-ко, это, поди, в эполетах-то, - генерал? - говорила тетка.

- Как же.

- А это?

- Ты смотри: у этого орденов сколько, - и это генерал.

- Экое счастье… Гляди же, сколько он людей-то давит! Смотри, копыто-то на трех головах стоит… А саблей-то вон пятерых зацепил…

Между тем я уже подкрался к ним; приподнялся на пальцы ног - не видать; зашел сбоку.

- Ты что? - крикнул дядя.

Я отошел немного и скорчил глаза. Тетка пожалела меня и подозвала к столу. Я ничего не понимал в картинке, и когда дядя взял ее в руки, я хотел еще посмотреть и рванул ее так, что одна половина ее осталась в моей руке. За это дядя так ударил меня по голове, что я ударился об пол; изо рта пошла кровь.

С этих пор я крепко не залюбил дядю.

Меня учили молитвам, учили молиться утром, вечером, перед обедом и ужином и после них; учили уважать и почитать старших, любить тетку и дядю, называть их родителями - и всему этому учила меня тетка. Но молитвы я знал плохо, а знал больше песен и сказок; тетку и дядю я уважал, боялся, и так как я был мал, то без их спросу ничего не мог сделать, и это бессилие свое я испытывал на себе каждый день. Старших я не мог любить всех, а любил только тех, которые были ласковы ко мне; с кем хороши были мои воспитатели, кого они любили, того и я называл хорошим человеком и к тому лез без церемонии. Одно только я не мог тогда понять: зачем мне молиться еще за родную мать и за родного отца? ведь я не видал их? Зачем молиться за отца, когда тетка называет его пьяницей и часто пугает меня тем, что отошлет меня к нему?.. Тетка мне на мои вопросы или отвечала бранью, что я бестолочь, скот и проч., или говорила, что молиться нужно. Молился я вслух, по принуждению, так: умою лицо, становлюсь среди комнаты и начинаю молитву; вдруг тетка крикнет: подожди, балбес! рано: чай не поспел… Я отойду, сяду в угол и жду: скоро ли будет готов чай. Наконец чай готов; дядя и тетка садятся за стол; я становлюсь посередине комнаты и говорю вслух молитвы. Все молчат. Если я ошибусь, тетка поправит меня.

Больших усилий стоило ей растолковать мне, что у меня была родная мать, что не она, тетка, родила меня, а только воспитывает и кормила меня поначалу грудью, как свое детище. Но мне тогда все равно было: родная она мне мать или нет. Я только знал и понимал, что она меня кормит и что за обиду, нанесенную мне уличными мальчуганами, которые нередко тревожили мой нос до крови, всегда заступалась; значит, я был не чужой ей. Я плохо понимал тогда, что значит мать, отец и сын, и только гордился иногда тем, что живу у таких людей, которых любят другие люди, и часто важничал. Например, бывало, придет какой-нибудь нищий к нам, я и говорю ему: "Дома нету!" А сам думаю: "Вот и ничего не дали. Маменька велела подавать грошики, а я не подам тебе, себе возьму". Придет к дяде проситель какой-нибудь, да дядя спит, я и говорю ему: "Спят еще!" Знаю я, что нужно сказать ему: подождите или сядьте, а я думаю: "Постоишь, не велик барин…" Если мне давали подачки, я думал, что мне так и следует давать подачки, потому что я сын ихний, а это мне чужой. То, что я был не чужой дома, я знал хорошо, и если слышал, что дядю кто-нибудь ругает, пересказывал тетке да дяде, и дядя говорил, что он отомстит тому человеку чем-нибудь…

С каждым днем мне тяжелее становилось бывать дома. Я дома уж не баловал, но озорничал и нарочно делал то, что не нравилось тетке, которой я не мог ничем угодить. За всякую неловкость она бранила меня, кричала; я сначала злился, а потом плакал, сознавая, что меня напрасно ругают. Родственники мои, дети одних со мною лет, знали, что я терплю много, и постоянно говорили мне: "Зачем ты боишься их? Ведь они не родные тебе". Я сначала отмалчивался и не жаловался на них, а потом, слушая каждый день их советы, стал размышлять в тяжелые минуты: а зачем я боюсь их? Ну, и не стану бояться… Тетка скажет мне: становись на колени! Я не встану.

- Тебе говорят! - крикнет она… - Это что значит?- произнесет она с изумлением.

Я не слушаюсь.

- Вы не родная мне… - скажу я.

Тетка озлится, схватит ремень и начнет неистовствовать по моей спине. Но я не просил прощения и не выдавал своих друзей… Эти сцены стали повторяться часто; меня наказывали больно, а я день ото дня становился злее и упрямее. Поставят меня на колени - я целый день простою и не попрошу прощения; не накормят меня - я сам украду хлеба… И как же я в это время ненавидел своих воспитателей!..

Больно мне было слышать то, что меня попрекали моим родным отцом, говоря, что мой отец никуда не годный человек, что дядя держал его прежде у себя из милости, делал ему много добра, за которое он отплачивал ему различными неприятностями. Тетка молила бога, чтобы я захворал и умер; а дядя корил тетку, что она женила его брата и что она одна виновата в том, что я родился и живу теперь у них, а пользы от меня никакой не выходит, кроме того, что я выхожу очень дрянной мальчишка: не слушаюсь их, грубиян и начинаю поворовывать.

Оба они требовали, чтобы я делал то же, что делают и они: говорил с толком, не играл с ребятами, сидел смирно на стуле и исполнял все ихние приказания без ошибки. Но мог ли я это сделать? Меня манили игры товарищей; мне завидно было, что другие дети живут как-то вольнее. Если же я видел, что их обижали не хуже меня, били еще хуже, - я как-то радовался…

Все-таки я любил тетку более дяди. Дядя бывал дома редко. Утром вставал он рано; рано мы пили чай; за чаем шли рассуждения, что состряпать или испечь сегодня; он рассказывал о деяниях своих сослуживцев, она ему поддакивала или говорила про какую-нибудь соседку. Я сидел в углу, как посторонний человек, считая глотки дядины и теткины и дожидаясь, когда мне подадут чашку чая. Выпив чашку, я подходил к дяде и тетке поцеловать у каждого руку. Дядя ничего не отвечал на мою благодарность, а тетка все что-нибудь да замечала: "ты не стоишь того, чтобы тебя поить чаем! это тебе последний раз" - и т. п. Когда дядя уходил из дома, я должен был или сидеть смирно у окна, или чистить вареный картофель, подносить тетке воду, выносить помои и за неумелость получал подзатыльники; но зато она кормила меня сдобным печеньем и разными сластями - произведениями своих рук - раньше, чем сама пробовала; мыла меня в это время в бане, чесала и помадила голову и брала с собой в гости… Вот за это-то я и любил ее больше всего на свете. Отчего это? Оттого, вероятно, что она сердилась на меня и колотила меня бессознательно, не умея иначе научить меня хорошему, приучить к своему характеру, сделать из меня подобие себе и мужу; и ей все-таки жалко было меня тогда, когда она не суетилась, а сидела молча за работой. Недаром же она так лелеяла меня, так ухаживала за мной четыре года, как за родным детищем…

- И, матка! Ведь мне жалко его. Хоть и побьешь, и побранишь его, да опять-таки и пожалеешь… А весь, как станешь добром-то обращаться, спомянет и меня, - говорила она какой-нибудь своей подруге по вечерам, находясь в веселом настроении.

- Бить-то его не надо.

- Не могу, нрав уж такой у меня… И сама я не знаю, как будто я люблю его. А за что, спрашивается, мне любить-то его?..

- Ну, вот: ведь маленькова взяла…

- Упрям только больно: весь в мать.

- Ну, вырастет, за все отблагодарит.

- Вот уж! - по шее бить будет…

- Эй ты, жених, поди-ка сюда!.. Будешь ты любить маменьку? - спрашивала меня подруга тетки.

- Буду.

- Ну, не ври: уж коли ты теперь непочтителен, что после-то будет?

Мне досадно было слышать такие слова; в эти минуты я готов был бог знает что сделать для тетки, чтоб она меня похвалила.

Когда дядя меня бил, - а он бил редко, да метко, - тетка всегда заступалась за меня. Нужно мне что-нибудь, она поворчит-поворчит - и выпросит у дяди.

Была у меня бабушка по тетке. Ей было в это время уже годов семьдесят; но она была здоровая женщина. Утром она пекла калачи, днем она эти калачи продавала на рынке, а вечером вязала или шила. На рынок я ходил каждый день, то за картофелем, то за капустой и т. п., - и всегда подходил к бабушке. Она давала мне калачик и медную гривну на пряники. Вечером около нее собирались ребята и вдевали в иголку нитку, когда она что-нибудь кропала. Она очень любила нас, маленьких ребят, говорила так ласково. Мы любили слушать ее песни, которые она пела на тон убогого Лазаря, которого поют нищие на кладбищах в радоницу; и как она рассказывала сказки!.. Всем было весело с нею, потому что она говорила как-то смешно и постоянно смешила нас своими рассказами. Она любила тетку больше всех детей, а меня больше всех своих внуков.

- Бедная ты сирота. И пожалеть-то тебя некому, - говорила она мне. - Ишь как избили тебя. А ты, голубчик терпи: стерпится - слюбится, говорит пословица. Вырастешь, спасибо скажешь.

- Зачем она, бабушка, бьет меня?

- Уж я говорила ей: что, мол, ты парня-то бьешь? креста, что ли, у тебя на вороту нету-ка?

- Ну?

- Не буду, говорит, бить.

- А вот она бьет. Я и не буду слушаться ее.

- Не балуй!

- Правда, не буду.

- Грех. Ведь она все же и заступается за тебя. А ты, коли она забранится, смолчи - она и не ударит.

Ребята просили бабушку, чтобы она пристала и за меня, и за них, и она из-за нас распекала своих детей, которые вымещали свою обиду на нас и говорили бабушке, что она вмешивается не в свое дело.

На седьмом году дядя стал брать меня с собой рыбачить. До этого времени я всегда удивлялся тому - как это дядя рыбу ловит? Придет он с рыболовства и приносит с собой туесок с живой рыбой. Тетка в восторге; дядя ругается, что сегодня плохо клевала рыба, а я засовываю руку в туесок и ловлю рыбу. Мне очень хотелось посмотреть, как он удит, но он всегда один уплывал в лодке куда-то далеко. Приставал я к нему, чтобы он меня взял рыбачить, но он не брал. Надо заметить, что дяди я очень боялся еще потому, во-первых, что сама тетка побаивалась его; а это я знал из того, что он