Между нами только ночь — страница 32 из 50

Во время славных родственных застолий, за чаркой самодельной смородиновой наливки она всякий раз подробно вспоминала, как Вольф Мессинг пришел на примерку, а наша Инесса ему и говорит: “Вольф Григорьевич, помогите расследованию, откройте тайну, кто украл куртку с манекена?”

– Мессинг вышел из примерочной, – рассказывала она, упиваясь неослабевающим вниманием слушателей, – помолчал, глядя не мигая на голый манекен. А он же телепат! И сказал: закройщик Яблочкин! Тут-то Яблочкин во всём и повинился. Мы тогда за раскрытие преступления подарили Мессингу нейлоновую рубашку, кстати, большую редкость по тем временам…

А самый красивый плакат был вот какой: парижский “белый” клоун Футтит, облаченный в костюм гренадера наполеоновской гвардии, в бескрайней русской степи. Сверху на него падают клочки бумаги, как хлопья снега, и он такой длинный, худой, одинокий – посреди этой белой кутерьмы, бумага кружится, летит…

Такая же вьюга мела поздним вечером февральским, когда Заволокин шел Верхней Масловкой. Вдруг, словно белая сова из дупла, перед носом у него прошелестел лист бумаги. Метель подхватила, закружила его над головой. И Заволокин за ним побежал. А там что-то нарисовано!

Рисунок летел, летел, пока не спикировал в контейнер. В нем свернутые холсты, сотни гравюр и этюдов, куча всякой всячины! Художник умер, въехал новый хозяин. И все картины, папки прежнего обитателя – в мусорку, жизнь художника исчерпана. А между прочим, он был неплохим рисовальщиком, романтиком и фантазером – да эти люди ничегошеньки в нем не поняли! И Заволокин извлекает из мусорного бака в завихрениях вьюги холсты, рулоны, папки…

Так и вижу: заснеженные ветви лип, тусклый фонарь то загорится, то погаснет, в разрывах туч вспыхивают звезды, падает снег, заваливая, заметая улицы, дома, дороги, память о зеленом лете, ромашках, васильках и золотых колосьях, жестких травах, скачущих лошадях с охристыми гривами, о наливных лучистых яблоках, о чем-то легком, хрустком и живом, о глиняном лазоревом кувшине на столе, о той ночной грозе над Карадагом…

А Заволокин в черном драповом пальто с большими круглыми пуговицами – наперекор забвению – берет и тащит это всё, что только можно утащить, домой, к жене Саше и дочке Маше.

С утра пораньше, затемно, до библиотеки, опять кинулся туда, но контейнера не было. Лишь один альбомный листок валялся на снегу – едва заметные очертания обнаженной натурщицы.

С Сашей, Машей и с полными коробками сокровищ они скитались по Москве. Коллекция была огромная; в основном ранний советский авангард, по большей части графика. В конце восьмидесятых сняли второй этаж в деревянном доме на Рублёвке, в ту пору заурядном подмосковном поселке. По стенам развесили работы Михаила Ксенофонтовича Соколова.

Семь лет в лагерях в тюремном бараке художник Соколов, арестованный за… экстравагантный вид, рисовал на конвертах и рецептурных бланках, обломком спички или просто пальцем, огрызками цветных карандашей – маленькие картиночки три на три сантиметра, пять на пять сантиметров. И прятал к себе под подушку. Но эти крошечные фантастические рисунки в каком-то смысле грандиозней, чем картины, написанные иным художником в светлой и комфортной мастерской.

– Ваша коллекция, – Лёня говорил, – гора самоцветов!

– На бриллианты-то денег не было, – отвечала Саша. – А если я что-то покупала из другой оперы, он меня называл грузинской моталкой! Духи, вино? “Какое вино?! На эти деньги можно было два рисунка купить!”

26 декабря 1988 года у них дома случился пожар. От короткого замыкания загорелась старая проводка. Зимним вечером они вышли проводить гостей. Месяц, звезды, снег сиял, освещая дорогу к дому, тут они увидели сизый дым, выползавший из-под двери.

Заволокин распахнул дверь и вошел. От свежего сухого холодного воздуха, от кислорода, ворвавшегося вместе с ним, сразу полыхнуло. Ему обожгло руки, лицо, глаза, волосы. Саша вытащила его из дома, он рвался в огонь, как оловянный солдатик, спасать свои драгоценные папки.

Вызвали пожарных и неотложку. Дом выгорел до фундамента. А с ним и коллекция. Вся без остатка.

Заволокин долго лежал в больнице. Саша говорила, до пожара у него было совсем другое лицо, другие губы, полные, красивые, закругленный кончик носа, мягкие черты, а ресницы настолько длинные – даже запутывались по утрам…

Однажды в палату пришел знакомый коллекционер и повесил у него над головой первую картинку:

– Начинай сначала!

Выписавшись из больницы, он сразу направился в антикварный магазин, где знакомый продавец для него приберег два “очень занятных эскиза, похоже Пахомова, ну не знаю, Александр, посмотрите сами”.

Ангелине Васильевне Щекин-Кротовой Саша так и сказал:

– Мы сгорели.

Ангелина не дрогнула:

– Ничего, ребята. Я вам еще подарю.

Хозяева дома стали разгребать пепелище. Под прогоревшим полом веранды нашли несколько папок, утонувших в снегу. Хозяйский сын Вася привез их Заволокину. Саша не знала, показывать ему их или нет, боялась, он с ума сойдет.

– Помню: зима, сквозняк, – говорила Саша, – стоит Заволокин полуголый – и сдувает пыль с обгоревших по краям папок…

Так он начал всё сначала.

Ему нравилось гулять по блошиному рынку на Тишинке, где за каждой вещью – история, чья-то драма, тайна любви. Среди вещей, поломанных и целых, выцветших фамильных портретов, свадебных платьев с давно отшумевших торжеств, курительных трубок из слоновой кости, елочных игрушек, кружевных вееров, зычных советских будильников, шляпок, турецких чайников, чугунных утюгов, отапливаемых горящими углями, латунных конских бубенцов, граммофонов, первых радиоприемников.

…Кто покупал? Кому дарил потом?

Кто на кого орал: “Держите вора!”

Вот бронзовая девочка с зонтом…

Вот блюдце кузнецовского фарфора…

Вот гобелен с семейством у реки,

на нем уже не различите лиц вы…

Прищепка в виде маленькой руки…

Серебряный стаканчик “В день бар-мицвы…[4]

Не дай бог чтобы что-то живое, сияющее, пропадало не за понюшку табака. Домашние растения подбирал на улице. Кто-то поскандалит, крики, ругань, перебранка, возможно, рукоприкладство. Окно распахнется:

Ба-бах! – и вышвырнут в сердцах горшок с разлапистым “декабристом”.

Гордо реет “декабрист”, готовится к приземлению, растопырив темно-болотные клешни, мрачный и угрюмый. “Декабристы” не любят перемен. Их даже нельзя другим боком к свету поворачивать. А тут – целая ссылка: из Петербурга в Тобольск.

Заволокин подберет, пересадит. Глядишь, года через три хмурый суккулент просветлеет, вольно вздохнет да и выстрелит клейкими розовыми почками. Весь заснеженный декабрь будет полыхать малиновым и багряным на удивление Заволокину, он-то и не подозревал, что под такой грубоватой оболочкой сокрыто столько нежности и красоты.

Развал СССР, перестройка, уничтожение железного занавеса открыли перед ним блошиные рынки всей нашей необъятной планеты. Куда бы ни прилетел – в Гамбург или Будапешт, Париж, Нью-Йорк, Прагу, не говоря уже об Индии и Китае, в составе какой бы ни был пафосной делегации – с трапа самолета бежал на “флёмаркт” или “ярд-сейл”. И уж никакими силами его невозможно оттуда вытянуть, часами бродит, высматривает, копается в куче хлама, пока не сверкнет какая-нибудь штуковина и не поманит, суля приоткрыть завесу над тайной своего бытия.

Подумать только: чья-то рука сотворила этот кувшин и наполняла водой или вином, а может, кто знает, и превращала одно в другое; потом он упал, разбился, но Заволокин – за гранями времен, на краю света – его добудет, склеит, вдохнет новую жизнь.

И до утра скоблит на кухне какие-то черепки: они пятьсот лет пролежали в земле, вот он их надраивает!

– Радио орет, телевизор орет, – Саша говорила, – а он до рассвета расчищает фрагмент вазы или полирует бронзу.

Этот пылкий полевой азарт, обращение Заволокина к памяти вещи как сердцевине, солнечному ядру, откуда исходят лучи судеб ее прежних обладателей, имело прямое отношение к древней надежде на всеобщее воскрешение, о котором грезил Николай Фёдоров, между прочим тоже учитель и библиотекарь.

Если от человека осталась хотя бы одна вещь, которую он по-настоящему берег и любил, его можно воскресить, – считал Фёдоров. – И не только душу, но тело! Вот какие давал прогнозы. И если кто-то собрался остановить вереницу смертей, а также процесс постепенного исчезновения человечества в целом, обязан повсеместно открывать музеи!

Заволокин готов был во всём следовать указаниям Учителя – он мечтал основать музей в Пучеже, передав туда безвозмездно свою коллекцию. И провозгласить Пучеж культурным центром планеты. А родные Погорелки в десять домов превратить в природный ландшафтный заповедник.

Но главное, что Заволокин с гордостью мог предъявить Наставнику по борьбе с всепоглощающим временем, – это собственный заволокинский синодик, поминальный список умерших художников, именно, как формулировал Фёдоров, – “обрастающий конкретными чертами прежде существовавших личностей”.

Много лет Саша составлял картотеку – нескончаемые фанерные коробки с плотными библиотечными карточками – некую антитезу реке забвения. А когда картотека сгорела, он ее не только восстановил, но и углубил, расширил русло, укрепил берега.

Например, “Иван Горошкин, родился в Самаре в таком-то году”. И дополнительные сведения, какие удалось откопать, в том числе название или описание работы художника Вани Горошкина, которую Саша добыл себе в коллекцию.

Кто-нибудь посмотрит – махнет рукой:

– Да у него там половина – мусор, почеркушки неатрибутированные, за которые никто не заплатит и ста пиастров, сплошь неизвестные имена!

А Заволокин ему в ответ:

– Да что вы понимаете все? Тот “великий”, этот “гениальный” – канарейки! Сотни безымянных художников, точно таких же, а то и более великих – жили, творили, они бы создали шедевры, распорядись их судьба по-другому. История несправедливо отнеслась к этим рисовальщикам, она не сохранила их имен.