Между прошлым и будущим. Восемь упражнений в политической мысли — страница 20 из 59

что такое авторитет на самом деле.

В нижеследующих рассуждениях я исхожу из того, что ответ на этот вопрос невозможно извлечь из «общего определения» природы или сущности авторитета. Тот авторитет, которого мы лишились в современном мире, – это не «авторитет вообще», а, скорее, очень специфическая его форма, на протяжении долгого периода времени остававшаяся значимой во всем западном мире. Таким образом, я предлагаю заново подумать над тем, чем был авторитет исторически и откуда он черпал свою силу и значение. Однако, похоже, ввиду нынешней путаницы даже этому узконаправленному и предварительному исследованию следует предпослать несколько замечаний о том, чем авторитет никогда не был. Это поможет нам избежать более распространенных непониманий и удостовериться, что мы описываем и разбираем один и тот же феномен, а не какой-то набор связанных или несвязанных вопросов.

Поскольку авторитет требует послушания, его часто неверно принимают за какую-то форму власти или насилия. Тем не менее авторитет исключает применение внешних средств принуждения; там, где применяется сила, авторитет пал. С другой стороны, авторитет несовместим с убеждением – убеждение предполагает равенство и осуществляется через приведение аргументов. Там, где используются аргументы, авторитет остается не у дел. Эгалитарному порядку убеждения противостоит авторитарный порядок, который всегда иерархичен. Если авторитет вообще надо как-то определять, то только противопоставляя его как принуждению силой, так и убеждению аргументами. (Авторитарное отношение между тем, кто повелевает, и тем, кто слушается, не покоится ни на общем разуме, ни на власти того, кто повелевает; что у них общего, так это сама иерархия, которую оба признают правильной и легитимной и в которой у обоих заранее установленное фиксированное место.) Эта деталь важна в историческом отношении: в одном из своих аспектов наше понятие авторитета восходит к Платону, а когда Платон начал размышлять над введением авторитета в область публичных дел полиса, он понимал, что ищет альтернативу как обыкновенному у греков способу улаживать внутренние дела, убеждению (πείθεν), так и обыкновенному способу улаживать иноземные дела, силе и насилию (βία).

С точки зрения истории можно сказать, что утрата авторитета – это всего лишь финальная, хотя и важнейшая, стадия тенденции, которая веками била главным образом по религии и традиции. В триаде традиции, религии и авторитета (их взаимосвязанность мы обсудим ниже) именно авторитет оказался самой устойчивой составляющей. Однако с утратой авторитета всеохватное нововременное сомнение вторглось и в пространство политики, где все не только принимает более радикальный вид, но и обретает особую реальность, характерную лишь для области политического. То, что прежде, возможно, имело духовное значение лишь для немногих, теперь стало заботой всех до одного. Только теперь, как бы post factum, утрата традиции и утрата религии стали политическими событиями первостепенного значения.

Когда я сказала, что желаю обсуждать не «авторитет вообще», а только очень специфическое понятие авторитета, ставшее господствующим в нашей истории, то хотела намекнуть на некоторые различия, которыми мы то и дело пренебрегаем, когда рассуждаем о кризисе нашего времени слишком огульно, и которые мне, возможно, проще будет объяснить, обратившись к сопряженным понятиям традиции и религии. Так, бесспорная утрата современным миром традиции отнюдь не влечет за собой утраты прошлого, ведь традиция и прошлое – это не одно и то же, как бы нас ни пытались в этом убедить, с одной стороны, те, кто верит в традицию, а с другой – те, кто верит в прогресс (причем не столь важно, что первые оплакивают это положение дел, а вторые рассыпаются в поздравлениях). С утратой традиции мы потеряли верную путеводную нить в необъятных просторах прошлого, но эта нить была и цепью, приковывавшей каждое последующее поколение к прошлому неким заранее установленным образом. Быть может, только теперь прошлое откроется нам с неожиданно свежей стороны и расскажет нам вещи, которые никто прежде не имел ушей слышать. Но нельзя отрицать, что без крепких уз традиции (а они перестали быть крепкими несколько столетий назад) сфера прошлого тоже оказалась в опасности. Мы рискуем забыть, и такое забвение, – даже не принимая в расчет содержания того, что будет забыто, – для нас, людей, будет означать, что мы лишили себя одного из измерений человеческого существования, измерения глубины. Ведь память и глубина – это одно и то же, или, вернее, человек не может достичь глубины иначе, как через воспоминание.

Похожим образом дела обстоят с утратой религии. Со времен радикальной критики религиозных убеждений в XVII–XVIII веках сомнение в религиозных истинах стало характерной чертой Нового времени, и это в равной мере касается верующих и неверующих. Со времен Паскаля и еще заметнее со времен Кьеркегора сомнение проникло в саму религиозность и современный верующий вынужден постоянно защищать свои убеждения от сомнений; не христианская вера как таковая, но христианство (и, конечно же, иудаизм) охвачено в Новое время парадоксами и абсурдом. И если что-то другое и может выжить в условиях абсурда (возможно, философия на это способна), то религия однозначно нет. И все же эта утрата уверенности в догмах институциональной религии не обязательно означает утрату или хотя бы кризис веры, ведь религия и вера, или убеждения и вера – это отнюдь не одно и то же. Только убеждения имеют внутреннее родство с сомнением и постоянно ему подвержены, но никак не вера. Но кто станет отрицать, что в результате кризиса, непосредственно затронувшего только институциональную религию, вера, столь долгие века надежно охраняемая религией, ее убеждениями и ее догмами, тоже оказалась в серьезнейшей опасности?

Нечто подобное, как мне представляется, следует сказать и по поводу современной утраты авторитета. Покоясь на состоявшемся в прошлом основании, словно на несокрушимом фундаменте, авторитет даровал миру долговечность и длительность, в которых люди нуждаются именно потому, что они суть смертные – самые хрупкие и недолговечные из всех известных нам существ. Его утрата равносильна утрате основ мира, который с тех пор действительно пришел в движение, начал меняться и преобразовываться все быстрее и быстрее, будто мы сражаемся с Протеем в его вселенной, где все в любой момент может стать практически чем угодно. Но утрата миром долговечности и надежности – что в политическом отношении тождественно утрате авторитета – не влечет за собой (по крайней мере, с необходимостью) утрату человеческой способности создавать, сохранять и оберегать мир, который сможет пережить нас и остаться местом, пригодным для жизни тех, кто придет после нас.


Очевидно, что эти размышления и толкования основаны на убеждении, что важно проводить различия. Кажется, что подчеркнуть подобное убеждение – значит сказать трюизм, ведь никому (по крайней мере, насколько мне известно) еще не случалось открыто утверждать, что различия бессмысленны. Однако в большинстве дискуссий политических и социальных ученых присутствует молчаливое согласие, что мы можем игнорировать различия и исходить из предпосылки, что все в конечном счете можно назвать как угодно, а различия существуют лишь в том смысле, что право каждого из нас «давать определения своим терминам» не безгранично. Но разве уже само это любопытное право, которое мы стали давать себе, стоит только нам подступить к важным вопросам, – словно оно ничем не отличается от права на свое мнение, – не показывает, что такие слова, как «тирания», «авторитет», «тоталитаризм», попросту утратили свой общепонятный смысл, что мы больше не живем в общем мире, где слова, которыми мы владеем сообща, обладают бесспорной осмысленностью; и поэтому, едва ли не обреченные жить в мире совершенно бессмысленных слов, мы даем друг другу право укрываться в своих собственных мирах смыслов и требуем лишь одного: чтобы каждый внутренне согласовывал свою частную терминологию? Если в таких обстоятельствах мы уверяем себя, что по-прежнему друг друга понимаем, значит, имеем в виду не то, что все вместе понимаем мир, общий для нас всех, а то, что умеем отличать внутренне согласованные рассуждения от несогласованных, понимаем процесс аргументации в его чистой формальности.

Как бы то ни было, молчаливая предпосылка, что различия не важны или, лучше сказать, что в социально-политико-историческом пространстве (т. е. в сфере человеческих дел) вещи не обладают тем своеобразием, которое традиционная метафизика называла их «инаковостью» (их alteritas), стала фирменной чертой огромного количества теорий в социальных, политических и исторических науках. Две из них, на мой взгляд, заслуживают особого упоминания, поскольку имеют особенно важное отношение к обсуждаемому предмету.

Первая теория стоит за теми способами, какими, начиная с XIX века, либеральные и консервативные авторы подходят к проблеме авторитета и, следовательно, к сопряженной проблеме свободы в сфере политики. В целом для либеральных теорий стало совершенно типичным исходить из предпосылки, что «постоянный прогресс… в направлении организованной и гарантированной свободы есть характерный факт современной истории»[65], и во всех отклонениях от этого курса усматривать реакционный процесс, ведущий в противоположном направлении. Это заставляет их авторов не замечать коренного различия между ограничением свободы при авторитаризме, отменой политической свободы при тирании или диктатуре и полным упразднением спонтанности как таковой, т. е. самого общего и самого фундаментального проявления человеческой свободы. Последнее ставят себе целью только тоталитарные режимы с их разнообразными методами контроля. Либеральный автор, сосредоточенный скорее на истории и прогрессе свободы, чем на формах правлениях, видит здесь лишь различия в степени и не замечает, что авторитарное правительство, неизменно ограничивающее свободы, остается привязано к той свободе, которую оно ограничивает, что если оно совсем ее отменит, то лишится самой своей субстанции, т. е. превратится в тиранию. То же самое верно в отношении различия между легитимной властью и нелегитимной, на котором строится всякое авторитарное правление. Либерал не склонен уделять ему много внимания, ведь он убежден, что всякая власть развращает и что постоянный прогресс требует постоянного убывания власти, каково бы ни было ее происхождение.