[5], – верно в отношении нашей традиции; пока ее начало было живо, оно могло спасать все вещи и приводить их к гармонии. И точно так же, когда традиция подошла к концу, она стала разрушительной – не говоря уже о последовавшей неразберихе и беспомощности, в которой мы пребываем сегодня.
В философии Маркса (он не столько поставил Гегеля с головы на ноги, сколько перевернул традиционную иерархию мышления и действия, созерцания и труда, а также философии и политики) начало, положенное Платоном и Аристотелем, доказывает свою живучесть, приводя Маркса к вопиюще противоречивым утверждениям главным образом в той части его учения, которую обычно называют утопической. Наиболее важны его предсказания относительно того, что в условиях «обобществленного человечества» «государство отомрет», а производительность труда станет настолько велика, что труд так или иначе себя упразднит, и у каждого члена общества появится почти неограниченный досуг. Разумеется, эти положения не только являются предсказаниями, но и выражают марксовский идеал наилучшего общества. В этом смысле они не утопичны; скорее, в них просто воспроизводится политическая обстановка того же самого афинского города-государства, который был моделью опыта для Платона и Аристотеля и тем самым основанием, на котором покоится наша традиция. Афинский полис функционировал без разделения на тех, кто правит, и на тех, кем правят; и поэтому он не был государством в том смысле, в каком это слово употребляем мы и в каком его употреблял Маркс – в соответствии с традиционными определениями форм правления, а именно – монархии как правления одного, олигархии как правления немногих и демократии как правления большинства. К тому же афинские граждане только постольку были гражданами, поскольку имели досуг, обладали той свободой от труда, появление которой в будущем предсказывал Маркс. Не только в Афинах, но и на протяжении всей античности и вплоть до Нового времени те, кто трудился, не были гражданами. Гражданами были прежде всего те, кто не трудился или обладал чем-то большим, чем только трудоспособностью. Сходство станет еще поразительнее, если мы пристальнее посмотрим на марксовскую картину идеального общества. Предполагается, что досуг существует при отсутствии государства или в условиях, когда, согласно знаменитому высказыванию Ленина, очень точно передающему мысль Маркса, ведение общественных дел станет настолько простым, что с ним справится любая кухарка. Понятно, что в таких условиях любое занятие политикой (энгельсовское упрощенное «управление вещами») может быть интересным только для кухарки или в лучшем случае для тех «средних умов», которые, как считал Ницше, лучше всего подходят для ведения публичных дел[6]. Разумеется, это очень сильно отличается от реального положения дел в античном обществе, где, наоборот, политические обязанности считались настолько тяжелыми и требовавшими столько времени, что нельзя было допустить, чтобы те, на кого они возложены, занимались какой-либо утомительной деятельностью. (Так, например, гражданином мог быть пастух, но не крестьянин; живописец еще признавался кем-то большим, чем βαναυσος, но скульптор – уже нет. В каждом случае критерием были попросту затрачиваемые усилия.) Именно против отнимавшей много времени политической жизни типичного зрелого гражданина греческого полиса выдвинули философы (особенно Аристотель) свой идеал σχολή, досуга. В античности досуг означал не свободу от обычного труда, которая разумелась сама собой, а время, свободное от политической деятельности и государственных дел.
В марксовском идеальном обществе эти два разных понятия нерасторжимо слиты: в бесклассовом, безгосударственном обществе неким образом реализуются общеантичные условия для досуга в смысле возможности не трудиться, а заодно и для досуга в смысле возможности не заниматься политикой. Это, как предполагается, должно произойти, когда «управление вещами» придет на смену правительству и политическому действию. Такой двоякий досуг, необремененность ни трудом, ни политикой, был для философов условием βίος θεωρητικός, жизни, посвященной философии и знанию в самом широком смысле слова. Другими словами, ленинская кухарка живет в обществе, которое предоставляет ей столько же досуга в смысле возможности не трудиться, сколько имели античные граждане, чтобы посвящать свои жизни πολιτεύεσθαι, и вдобавок столько же досуга в смысле возможности не заниматься политикой, сколько греческие философы требовали для немногих, желавших посвящать все свое время философствованию. Сочетание безгосударственного (аполитического) и почти не трудящегося общества потому так ясно маячило в воображении Маркса и казалось ему самим выражением идеальной человечности, что досуг традиционно понимался как σχολή и otium, т. е. жизнь, посвященная целям, более высоким, чем работа или политика.
Сам Маркс воспринимал свою так называемую утопию всего-навсего как предсказание; и действительно, в этой своей части его теория согласуется с определенными тенденциями, которые стали хорошо заметны лишь в наше время. Правление в старом смысле слова во многих отношениях уступило место административному руководству, а количество досуга, которым располагают массы, действительно постоянно растет во всех индустриализованных странах. Маркс ясно почувствовал определенные тенденции, присущие эпохе, начало которой дала промышленная революция, но ошибся, предположив, что эти тенденции смогут закрепиться только при условии обобществления средств производства. Власть традиции над его умом проявлялась в том, что эти тенденции виделись ему в идеализированном свете и осмыслялись им в терминах и понятиях, уходящих корнями в совершенно другой исторический период. Это помешало ему увидеть специфические и крайне непростые проблемы, присущие современному миру, и придало его метким предсказаниям их утопический характер. Но утопический идеал бесклассового, безгосударственного и нетрудящегося общества родился в результате бракосочетания двух совершенно неутопических составляющих: С одной стороны, Маркс наблюдал определенные тенденции, которые уже нельзя было понять, оставаясь в рамках традиции, а с другой стороны, он осмыслил и систематизировал их посредством традиционных понятий и идеалов.
Отношение самого Маркса к традиции политической мысли – сознательный бунт. И поэтому в вызывающей и парадоксальной манере он сформулировал несколько положений, которые, заключая в себе его политическую философию, лежат в основании сугубо научной части его работы и тем самым вне ее (и любопытно, что они оставались неизменными на протяжении всей его жизни, начиная с ранних произведений и заканчивая последним томом «Капитала»). Ключевые среди них следующие: «Труд создал человека» (согласно формулировке Энгельса, который, вопреки мнению, расхожему среди некоторых исследователей Маркса, обычно передавал его мысль адекватно и емко)[7]. «Насилие – повивальная бабка каждого старого общества, беременного новым»; следовательно, насилие – повивальная бабка истории (идея, звучащая во множестве вариаций в сочинениях как Маркса, так и Энгельса)[8]. Наконец, знаменитый последний тезис о Фейербахе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», который в свете марксовской мысли уместнее было бы передать так: «Философы уже достаточно долго объясняли мир; пришло время его изменить». Ведь это последнее положение на самом деле лишь вариация другого, звучащего в одной из ранних рукописей: «Вы не можете aufheben [т. е. поднять, сохранить и снять в гегелевском смысле] философию, не осуществив ее». В более поздних работах то же отношение к философии проявляется в предсказании, что рабочий класс будет единственным законным наследником классической философии.
Но одно из этих положений не может быть понято само по себе. Каждое приобретает значение за счет того, что противоречит какой-нибудь традиционно принятой истине, не подлежавшей сомнению вплоть до начала Нового времени. «Труд создал человека» означает, во-первых, что человека создал труд, а не Бог; во-вторых, что человек, если говорить именно о его человеческой стороне, создает себя сам, что его человечность – результат его собственной деятельности; в-третьих, что черта, отличающая человека от животного, его differentia specifica, это не разум, а труд, что человек суть не animal rationale, а animal laborans; в-четвертых, что человечность человека заключена не в разуме, до того времени считавшемся высшим человеческим атрибутом, а в труде, традиционно самой презираемой человеческой деятельности. Тем самым Маркс бросает вызов традиционному Богу, традиционной оценке труда и традиционному прославлению разума.
То, что насилие – повивальная бабка истории, означает, что скрытые силы, увеличивающие человеческую производительность в той мере, в какой они зависят от свободного и сознательного человеческого действия, обнаруживают себя только благодаря насилию войн и революций. Только лишь в эти насильственные периоды история показывает свое истинное лицо и разгоняет туман лицемерных, попросту идеологических разговоров. И вновь очевиден вызов, бросаемый традиции. Насилие традиционно считалось ultima ratio в отношениях между странами и самым позорным из приемов внутренней политики, отличительной чертой тирании. (Немногие попытки смыть с насилия пятно позора, главным образом попытки Макиавелли и Гоббса, имеют прямое отношение к проблеме власти и проливают немало света на раннее смешивание понятий власти и насилия, но на традицию политической мысли, предшествовавшую нашему времени, они оказали удивительно мало влияния.) Для Маркса, наоборот, все формы правления покоятся на насилии или, вернее, на обладании средствами насилия. Государство – это орудие правящего класса, с помощью которого он угнетает и эксплуатирует, и применение насилия характерно для всей сферы политического действия.