чтобы ввести молодого человека не в мир в целом, а в какую-то ограниченную его область. Невозможно воспитывать, одновременно не обучая; воспитание без обучения пусто, а потому особенно легко вырождается в морально-патетическую болтовню. Но вполне можно обучать, при этом не воспитывая, и можно учиться вплоть до самых преклонных лет, не становясь от этого воспитанным. Но все это детали, которые действительно надо оставить экспертам и педагогам.
То, что касается нас всех, что поэтому нельзя оставить специалистам по педагогике (т. е. специальной науке), – это связь между детьми и взрослыми вообще, или, говоря на еще более общем и более точном языке, наше отношение к факту вхождения в мир – к тому, что все мы пришли в мир через рождение и что через рождение этот мир постоянно обновляется. Своим подходом к воспитанию мы решаем, достаточно ли мы любим мир, чтобы взять на себя ответственность за него и одновременно спасти его от гибели, которую без обновления, без прибытия новых и молодых, было бы не остановить. А еще мы этим решаем вопрос о том, достаточно ли мы любим наших детей, чтобы не вышвыривать их из нашего мира, предоставляя самим себе, не вырывать у них из рук шанс предпринять нечто новое и для нас неожиданное, а вместо этого подготовить их к их миссии – обновлению нашего общего мира.
Кризис в культуре:Его общественное и политическое значение
Вот уже больше десяти лет мы наблюдаем в среде интеллектуалов растущий интерес к относительно новому феномену массовой культуры. Сам по себе термин недвусмысленно происходит от термина «массовое общество», который не намного старше. Самый существенный факт в короткой истории обоих терминов в том, что если еще несколько лет назад их все еще произносили с оттенком глубокого неодобрения (подразумевалось, что массовое общество – это извращенная форма общества, а массовая культура – это оксюморон), то теперь о них говорят уважительно, они стали предметом бесчисленных научных работ и исследовательских проектов, основной смысл которых, как отметил Гарольд Розенберг, «придать китчу интеллектуальное измерение». «Интеллектуализацию китча» оправдывают на том основании, что массовое общество, нравится оно нам или нет, останется с нами в обозримом будущем, а потому его «культуру», «популярную культуру нельзя оставить на откуп плебсу»[163]. Однако встает вопрос: верно ли в отношении массовой культуры все то, что верно в отношении массового общества, или, другими словами, является ли отношение между массовым обществом и культурой, mutatis mutandis, тем же самым, что и прежнее отношение между обществом и культурой.
Прежде всего, вопрос о массовой культуре заставляет поднять другую, более фундаментальную проблему, а именно крайне непростую проблему отношений общества и культуры. Достаточно только вспомнить, что все движение современного искусства в огромной мере началось с отчаянного бунта художника против общества как такового (а не против массового общества, которое было еще неизвестно), чтобы понять, как мало привлекательного оставалось в этих прежних отношениях, и избегать бездумно оплакивать золотой век приличного, благовоспитанного общества, чем занимаются столь многие критики массовой культуры. Сегодня таких плакальщиков гораздо больше в Америке, чем в Европе, по той простой причине, что, хотя американцам даже слишком хорошо знакомо раздражающее варварское филистерство нуворишей, им только вскользь знакомо не менее раздражающее культурное и образованное филистерство европейского общества, где культура стала ценностью для снобов, где стало вопросом статуса иметь образование, достаточное, чтобы ценить культуру. Этим недостатком опыта может даже объясняться, почему американская литература и живопись внезапно стали играть определяющую роль в развитии современного искусства и способны распространять свое влияние даже на страны, чей интеллектуальный и культурный авангард встал на выражено антиамериканские позиции. Но у этого есть и неприятное последствие: может остаться незамеченным или без должного внимания тот симптоматичный факт, что у самых выдающихся деятелей культуры само это слово вызывает тяжелую головную боль.
И все-таки, независимо от того, действительно ли какая-то отдельная страна прошла все стадии общественного развития, имевшие место с начала Нового времени, ясно, что массовое общество возникает тогда, когда «масса населения оказывается инкорпорирована в общество»[164]. А поскольку общество в смысле «благопристойного общества» охватывало те группы населения, которые располагали не только богатством, но и досугом (т. е. временем, которое можно посвятить «культуре»), массовое общество свидетельствует в действительности о новом положении дел, когда масса населения достигла такой степени свободы от бремени физически изнуряющего труда, что тоже имеет достаточно досуга для «культуры». Следовательно, феномены массового общества и массовой культуры действительно взаимосвязаны, но их общий знаменатель – не масса, а, скорее, общество, инкорпорировавшее в себя еще и массы. В историческом отношении, как и в понятийном, массовому обществу предшествовало просто общество. Общество – не более общий термин, чем массовое общество; его тоже можно датировать и описать как историческое явление; оно, конечно, старше, чем массовое общество, но не старше Нового времени. На самом деле все черты массового человека, которые успела открыть психология толпы: его одиночество (а одиночество это не изоляция и не уединение), не зависящее от его приспособляемости; его возбудимость и отсутствие у него эталонов; его способность к потреблению, которой сопутствует неспособность к суждению и даже к проведению различий; и прежде всего его эгоцентричность и то роковое отчуждение от мира, которое со времен Руссо ошибочно принимают за самоотчуждение, – все эти черты впервые появились в благопристойном обществе, где в количественном отношении говорить о массах не приходилось.
Вероятно, благопристойное общество, каким мы знаем его в XVIII и XIX веках, вышло из европейских дворов эпохи абсолютизма, особенно из придворного общества Людовика XIV, который прекрасно умел лишить французскую знать политического веса, попросту собрав ее в Версале, превратив ее в придворных и заняв их друг другом: интригами, сговорами и бесконечными сплетнями, которые неизбежно порождала эта нескончаемая игра. Таким образом, истинный предтеча романа, этой всецело современной формы искусства, – не столько рыцарские и плутовские романы, сколько «Мемуары» Сен-Симона. Сам же роман, несомненно, предвосхитил возникновение социальных наук и психологии, которые до сих пор сосредоточенны на конфликтах между обществом и «индивидом». Именно этот индивид и есть подлинный предтеча современного массового человека – индивид, которого описали и по большому счету открыли те, кто, подобно Руссо в XVIII и Джону Стюарту Миллю в XIX веке, оказался в открытом противостоянии обществу. С тех пор история о конфликте между обществом и его индивидами повторялась в реальности с той же завидной регулярностью, что и в художественной литературе. Современный – и уже не такой уж современный – индивид составляет неотъемлемую часть общества, перед лицом которого пытается себя отстоять и от которого всегда терпит поражение.
Однако в том, что касается ситуации такого индивида, существует важное различие между обществом на ранних стадиях и массовым обществом. Пока обществом были лишь определенные классы населения, у индивида были достаточно неплохие шансы выдержать его натиск; ведь одновременно имелись и иные, необщественные слои населения, где индивид мог скрыться, и одна из причин, почему эти индивиды так часто в итоге присоединялись к революционным партиям, в том, что в тех, кто не допускался в общество, они обнаруживали те или иные черты человечности, ставшей в обществе исчезающей редкостью. Это нашло выражение, опять же, в романе, в хорошо известных воспеваниях рабочих и пролетариев, но, кроме того, менее очевидным образом, в том, какая роль отводилась гомосексуалистам (например, у Пруста) или евреям, т. е. тем группам, которые общество в полной мере так и не впитало. Тот факт, что на протяжении XIX и XX веков революционный élan был куда больше неистовым ожесточением против общества, чем против государств и правительств, объясняется не только преобладанием социального вопроса в смысле двоякой проблемы нищеты и эксплуатации. Достаточно почитать хронику Французской революции и вспомнить, до какой степени само понятие le peuple обязано своими коннотациями негодованию «сердца» – как сказал бы Руссо и даже Робеспьер – при виде нравственного разложения и лицемерия салонов, чтобы осознать, какую роль на самом деле играло общество на протяжении XIX века. Львиная доля отчаянья, которое гложет индивидов в условиях массового общества, объясняется тем, что этих ниш для укрытия больше нет, поскольку общество вобрало в себя все слои населения.
Однако нас здесь не интересует конфликт между индивидом и обществом, хотя и имеет смысл отметить, что, похоже, последний индивид, оставшийся в массовом обществе, – это художник. Нас интересует культура, или, вернее, что происходит с культурой в условиях общества и в непохожих на них условиях массового общества, а потому в художнике нам не столько интересна его субъективная индивидуальность, сколько тот факт, что он, как ни крути, подлинный производитель тех предметов, которые каждая цивилизация оставляет после себя как квинтэссенцию и долгосрочное свидетельство питавшего ее духа. Именно то, что производители наивысших предметов культуры, а именно произведений искусства, повернулись против общества, что все развитие современного искусства, которое наряду с развитием науки останется, вероятно, величайшим достижением нашей эпохи, началось с этой враждебности к обществу и так ее и не отбросило, демонстрирует существование антагонизма общества и культуры – еще до возникновения массового общества.