о способа человеческого существования к другому.
Истина факта, наоборот, всегда связана с другими людьми: она касается событий и обстоятельств, в которые вовлечено много человек; она устанавливается свидетелями и зависит от их свидетельств; она существует лишь в той степени, в какой о ней говорят, даже если возникла в частной области. Она политическая по природе. Факты и мнения, пусть их и следует разделять, не противостоят друг другу; они принадлежат к одной и той же сфере. Факты дают пищу для мнений, а мнения, вдохновляемые различными интересами и страстями, могут сильно расходиться и все-таки будут оставаться правомерными в той мере, в какой они уважают истину факта. Свобода мнения – фарс, если информация о фактах не предоставлена, а сами факты остаются предметом спора. Другими словами, истина факта дает пищу для политической мысли точно так же, как истина разума – для философской спекуляции.
Но существуют ли вообще факты, независимые от мнений и интерпретаций? Разве поколения историков и философов истории не доказали, что невозможно установить факты, не прибегая к интерпретации, поскольку их надо сначала выделить из хаотического потока происходящего (а принципы выбора, разумеется, не являются фактическими данными), а потом встроить в некую историю, которую можно рассказать только исходя из определенной перспективы, не имеющей никакого отношения собственно к произошедшему? Без сомнений, все эти трудности, неотъемлемо присущие историческим наукам, как и множество других, реальны, но они вовсе не означают, что фактов не существует, и точно так же не могут оправдывать ретуширование границ между фактом, мнением и интерпретацией или служить отговоркой для историка, манипулирующего фактами, как ему заблагорассудится. Даже если мы признаем за каждым поколением право писать свою собственную историю, мы этим признаем лишь то, что у него есть право перегруппировывать факты в соответствии со своей собственной перспективой; мы не признаем права прикасаться к самому фактическому материалу. Вот небольшая история, чтобы проиллюстрировать эту мысль и заодно извиниться за то, что я больше не буду возвращаться к этой теме: в 20-е годы, незадолго до своей смерти, Клемансо по-дружески беседовал с одним представителем Веймарской республики. Речь зашла о вине за начало Первой мировой войны. «Что, по вашему мнению, – спросили у Клемансо, – скажут по этой трудной и противоречивой теме историки будущего?» И он ответил: «Не знаю. Но я точно знаю, что они не скажут, будто это Бельгия напала на Германию». Нас здесь интересуют именно такие грубые в своей простоте данные, неуничтожимость которых принимается за данность даже самыми крайними и изощренными приверженцами историцизма.
Конечно, было бы недостаточно одной только прихоти историков для того, чтобы устранить из сводок тот факт, что в ночь на 4-е августа 1914 года немецкие войска пересекли бельгийскую границу; потребовалась бы по меньшей мере монополия на власть над всем цивилизованным миром. Но в корне неверно думать, будто такая монополия невообразима, и нетрудно представить, какова была бы судьба истины факта, если бы ее в конечном счете решали властные интересы – государственные или общественные. А это возвращает нас к нашему подозрению, что политическая сфера в силу самой своей природы противоборствует истине во всех ее формах. Следовательно, мы возвращаемся и к вопросу о том, почему приверженность даже фактической истине воспринимается как антиполитическое настроение.
Когда я сказала, что истина факта, в отличие от истины разума, не противостоит мнению, это было не совсем истиной. Все истины – не только различные виды истины разума, но и истина факта – противоположны мнению по способу утверждения своей значимости. Истина содержит в себе нечто принудительное, и вполне возможно, что прискорбные тиранические наклонности, нередко бросающиеся в глаза у профессиональных рассказчиков истины, вызваны не столько какими-то личностными недостатками, сколько привычкой испытывать напряжение своего рода невольнической жизни. Такие утверждения, как «Три угла треугольника равны двум углам квадрата», «Земля вращается вокруг Солнца», «Лучше несправедливо страдать, чем несправедливо поступать», «В августе 1914 года Германия напала на Бельгию», получены очень разными способами, но их объединяет то, что, как только их истинность установлена и декларирована, они не предмет для споров или мнений, не зависят от договоренностей и от того, согласны ли с ними. Для тех, кто их принимает, ничего не меняется от того, велико или мало число людей, поддерживающих эти высказывания; бесполезно кого-то в них убеждать или разубеждать, потому что содержание этих высказываний по природе таково, что они не убеждают, а принуждают. (Так, Платон в «Тимее» разделяет людей, способных воспринять истину, и тех, кому случилось придерживаться правильного мнения. У первых есть орган для восприятия истины [νοῦς], пробуждаемый с помощью наставления, – что, конечно, подразумевает неравенство, поскольку наставление можно считать мягкой формой принуждения, – тогда как последних просто удалось убедить. Взгляды первых, говорит Платон, непоколебимы, а вот последних всегда можно переубедить[201].) То, что Мерсье де Ла Ривьер однажды сказал о математической истине, применимо ко всем видам истины: «Euclide est un véritable despote; et les vérités géométriques qu'il nous a transmise, sont des loix véritablement despotiques»[202]. Примерно столетием ранее Гроций, стремясь ограничить власть абсолютного монарха, заявил нечто очень близкое по духу: «Даже Господь не мог бы сделать так, чтобы дважды два не равнялось четырем». К принуждающей силе истины он обратился для противостояния политической власти; то, что под этим подразумевается ограничение божественного всемогущества, его не интересовало. Эти две ремарки иллюстрируют, как выглядит истина с чисто политических позиций, с точки зрения власти. Вопрос в том, нужно ли и возможно ли, чтобы власть сдерживалась не только конституцией, биллем о правах и разделением властей, как в системе сдержек и противовесов, где, по словам Монтескье, «le pouvoir arrête le pouvoir»[203] – т. е. факторами, принадлежащими собственно к политической сфере, – но и чем-то взятым со стороны, имеющим источник вне политической сферы и столь же независимым от желаний и чаяний граждан, как воля худшего из тиранов.
С точки зрения политики истина деспотична. Именно поэтому ее ненавидят тираны, справедливо боящиеся конкуренции со стороны принуждающей силы, которую они не могут присвоить; но и те правительства, которые опираются на согласие и презирают принуждение, смотрят на нее довольно подозрительно. Факты не зависят от договора или чьего-то согласия, и все разговоры о них – обмен мнениями, основанный на достоверной информации – в них самих ничего не изменят. Неудобное мнение можно оспорить, отвергнуть или смягчить, предложив компромисс, но неудобные факты обладают доводящим до исступления упрямством, которое ничем не унять, кроме как прямой ложью. Беда в том, что истина факта, как и любая истина, требует безоговорочного признания и исключает дискуссию, а ведь дискуссия составляет самую суть политической жизни. Если посмотреть на формы мышления и общения, имеющие дело с истиной, с точки зрения политики, они с необходимостью окажутся узурпаторскими; в них не учитываются мнения других людей, а именно это и есть отличительный признак строго политического мышления – учитывать чужие мнения.
Политическая мысль основана на представлении. Я формирую мнение по тому или иному вопросу, рассматривая его с разных точек зрения, ставя перед своим мысленным взором позиции тех, кто не здесь, т. е. я представляю их. Этот процесс представления состоит не в том, что я слепо принимаю взгляды тех, кто стоит на ином и тем самым видит мир с иного ракурса. Речь идет не об эмпатии, как если бы я пыталась залезть в шкуру другого человека, и не о том, чтобы провести опрос и присоединиться к большинству, а о том, чтобы, сохраняя свою идентичность, мыслить, перенесясь туда, где меня на самом деле нет. Чем больше позиций разных людей представлено в моем уме, пока я раздумываю над вопросом, и чем лучше я могу вообразить, что я бы думала и чувствовала на их месте, тем сильнее будет моя способность к представительному мышлению и тем большей значимостью будет обладать мой конечный вывод, мое мнение. (Именно эта способность к «расширенному образу мыслей» позволяет людям судить; в этом виде ее открыл Кант в первой части своей «Критики способности суждения», хотя он и не осознавал политических и моральных импликаций своего открытия.) Сам процесс формирования мнения детерминируется теми, на чье место человек ставит себя, когда мыслит и использует собственный ум, а единственное условие такого применения воображения – незаинтересованность, свобода от собственных частных интересов. Следовательно, даже если я избегаю всякой компании или формирую свои мнения в полной изоляции, это не значит, что я осталась в уединении философской мысли наедине с одной только собой; я остаюсь в этом мире – мире всеобщей взаимозависимости, где могу сделать себя представителем каждого. Конечно, я могу отказаться заниматься этим и сформировать такое мнение, которое будет учитывать только мои собственные интересы или интересы моей группы; действительно, ничто не встречается чаще, даже в крайне утонченных кругах, чем слепое упрямство, проявляющееся в нехватке воображения и неспособности судить. Однако качество того или иного мнения, как и суждения, зависит от того, насколько оно беспристрастно.
Ни одно мнение не самоочевидно. Именно в вопросах мнения, а не истины наше мышление по-настоящему дискурсивно, оно переносится с места на место, из одной части мира в другую, обегает все виды конфликтующих взглядов, пока наконец не восходит от этих особенных случаев к некоему беспристрастному общему. В сравнении с этим процессом, когда особенный вопрос выталкивается на открытое пространство, чтобы он мог показывать себя со всех сторон, во всех возможных перспективах, пока его не зальет и не пронзит насквозь весь совокупный свет человеческого уразумения, утверждения истины отличаются своеобразной неясностью. Истина разума несет свет человеческому рассудку, а истина факта должна давать пишу мнениям, но эти истины, хотя и не бывают туманными, не являются и прозрачными и по самой своей природе противятся дальнейшему прояснению, подобно тому как свет по своей природе не может быть освещен.