ествовать в публичной сфере. И едва ли можно отрицать, что по крайней мере в конституционно управляемых странах осознали, что в интересах политического пространства существование людей и учреждений, над которыми у него нет власти.
Сегодня это подлинно политическое значение Академии легко упускают из виду, поскольку на первый план вышли ее узкопрофессиональные училища, а развитие ее естественно-научных подразделений неожиданно принесло обильнейшие плоды, оказавшиеся жизненно важными для страны в целом. Общественную и технологическую пользу университетов невозможно отрицать, но она не имеет отношения к политике. В политическом отношении важнее исторические науки и гуманитарные дисциплины, призванные находить, охранять и толковать истину факта и оставленные людьми документальные источники. Рассказывать истину факта означает далеко не только предоставлять ежедневные новости, как это делают журналисты (хотя без них мы никогда не смогли бы сориентироваться в постоянно меняющемся мире и в самом буквальном смысле никогда бы не узнали, где мы находимся). Разумеется, их работа имеет самое непосредственное политическое значение; но чтобы пресса действительно однажды стала «четвертой ветвью власти», ее надо защищать от государственной власти еще тщательнее, чем от нее защищают суд. Ибо, строго говоря, эта функция предоставления информации осуществляется извне политического пространства; она не включает и не должна включать никакого действия или принятия решений.
Действительность есть нечто иное и нечто большее, чем вся совокупность фактов и событий, которую все равно не установить. Тот, кто говорит о том, что есть – λέγει τα ἐόντα, – всегда рассказывает историю, и в этой истории отдельные факты перестают быть случайными и обретают некий доступный человеку смысл. Совершенно верно, что «любые муки можно вынести, если сделать их частью истории или рассказать историю о них», как сказала Исак Динесен, которая не только была одним из величайших рассказчиков нашего времени, но к тому же (и в этом отношении она почти уникальна) знала, что делает. Она могла бы добавить, что радость и счастье тоже можно вынести и наделить смыслом только тогда, когда о них можно поговорить и рассказать историю. В той мере, в какой рассказчик истины факта тоже рассказывает историю, он приносит то «примирение с действительностью», в котором Гегель, философ истории par excellence, видел конечную цель всей философской мысли и которое и правда всегда было тайным мотором любой историографии, выходящей за пределы простого накопления знаний. То, как историк и писатель (хороший роман – это отнюдь не просто вымысел или плод фантазии) должны переработать наличествующий сырой материал того, что попросту происходит, очень сродни тому, как поэт перерабатывает настроения или движения души, превращая скорбь в сетования или ликование в хвалебную песнь. Можно вслед за Аристотелем понимать политическую функцию поэта как катарсис, очищение или избавление от всех эмоций, которые мешают людям действовать. Политическая функция рассказчика – историка или романиста – учить принимать вещи такими, какими они есть. Из этого принятия, которое также можно назвать правдивостью, возникает способность суждения: что, говоря, опять же, словами Исак Динесен, «в конце мы получим привилегию рассмотреть и пересмотреть его – именно это и называется судным днем».
Нет никаких сомнений, что все эти касающиеся политики функции выполняются извне политического пространства. Они требуют невовлеченности и беспристрастности, свободы от корыстных интересов в мысли и суждении. Незаинтересованный поиск истины имеет давнюю историю; характерно, что он зародился еще до всех наших научных и теоретических традиций, включая традицию философской и политической мысли. Думаю, его историю можно возвести к тому моменту, когда Гомер решил воспеть деяния троянцев наряду с деяниями ахейцев и вознести не меньшую хвалу Гектору, врагу и побежденному, чем Ахиллу, герою собственного народа. Такого прежде не случалось нигде; ни одной, сколь угодно блистательной цивилизации не удавалось взглянуть одним и тем же взором на друга и врага, на успех и поражение, – которые со времен Гомера не признаются решающими мерилами для того, чтобы судить о людях, хотя и имеют решающее значение для людских судеб. Гомеровская беспристрастность эхом звучит через всю греческую историю; она вдохновила первого великого рассказчика истины факта, ставшего отцом истории: Геродот в самых первых предложениях своих историй говорит нам, что его намерение в том, чтобы «великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не оказались незаслуженно в безвестности». В этом корень всей так называемой объективности – в любопытном, неведомом за пределами западной цивилизации рвении любой ценой добиться интеллектуальной честности. Без него никогда не возникло бы никакой науки.
Поскольку здесь я рассматривала политику с точки зрения истины, а значит, с позиций, расположенных вне политического пространства, я так и не смогла даже мимоходом упомянуть о величии и достоинстве того, что происходит внутри него. Я говорила так, словно политическое пространство – не более чем поле битвы конфликтующих интересов и пристрастий, где ничего не имеет значения, кроме удовольствия и выгоды, предубеждений и страсти к господству. Короче, рассматривала политику так, как будто и сама верю, что всеми публичными делами управляют власть и интерес, что не было бы никакой политической сферы, если бы не жизненная необходимость. Причина такого искажения в том, что истина факта сталкивается с политическим только на этом низшем уровне человеческих дел, так же как философская истина Платона столкнулась с политическим на существенно более высоком уровне мнения и соглашения. Смотря на вещи с этого ракурса, мы ничего не узнаем о настоящем содержании политической жизни – о радости и удовлетворении от пребывания в компании равных, от совместных действий и появлений на публике, от того, чтобы с помощью слов и дел включаться в дела мира, тем самым приобретая и поддерживая свою личную идентичность и начиная нечто совершенно новое. Однако что я здесь хотела показать, так это то, что вся эта сфера, независимо от ее величия, ограничена – что она не заключает в себе все существование человека и мира. Ее ограничивает то, чего люди не могут по своей воле изменить. И эта сфера, где мы свободны действовать и вершить перемены, может остаться в неприкосновенности, сохранять свою целостность и держать обещания, только уважая собственные границы. В понятийном отношении истиной можно назвать то, чего мы не можем изменить; в метафорическом отношении истина – это земля, на которой мы стоим, и небо, распростершееся над нами.
Покорение космоса и статус человека
«Возвысило ли человека покорение космоса или напротив?»[218] Заданный вопрос адресуется не ученому, а неспециалисту, и стоит за ним не интерес физика к физической реальности, а интерес гуманиста к человеку. Похоже, что для понимания физической реальности требуется не просто отречься от антропоцентрической или геоцентрической картины мира, но и коренным образом устранить все антропоморфные принципы и начала, вытекают ли они из того, что сообщают о мире человеческие пять органов чувств, или из внутренних категорий человеческого ума. Вопрос предполагает, что человек – высшее из всех известных нам существ, а эту предпосылку мы унаследовали от римлян, чей humanitas был настолько чужд складу ума греков, что в их языке даже не было соответствующего слова. (Слово humanitas отсутствовало в греческом языке и мышлении по той причине, что греки, в противоположность римлянам, никогда не считали, что человек – высшее из всех существ. Аристотель называет такое убеждение atopos, «нелепость»[219].) Еще более чужд такой взгляд на человека ученому, для которого человек – не более чем особый случай органической жизни, а человеческая среда обитания – Земля с ее земными законами – не более чем особый пограничный случай абсолютных, универсальных законов, т. е. законов, управляющих всей необъятной вселенной. Определенно, ученый не может позволить себе спросить: «Как скажутся результаты моего исследования на статусе (или, если на то пошло, на будущем) человека?» Триумфом современной науки стало то, что она сумела полностью освободиться от всех подобных антропоцентрических (т. е. подлинно гуманистических) забот.
Коль скоро поставленный здесь вопрос адресуется неспециалисту, отвечать на него надо на повседневном языке и с точки зрения здравого смысла (если, конечно, на него вообще можно ответить). Ответ едва ли будет убедителен для ученого, поскольку факты и данные экспериментов вынудили его отречься от чувственных восприятий, а значит, и от здравого смысла, с помощью которого мы упорядочиваем восприятия наших пяти органов чувств и получаем полноценное сознание реальности. Кроме того, ученый был вынужден отречься от обычного языка, который даже при самых сложных понятийных ухищрениях сохраняет неразрывную связь с миром чувств и с нашим здравым смыслом. Для ученого человек – не более чем наблюдатель вселенной в ее многосторонних проявлениях. Прогресс современной науки очень убедительно продемонстрировал, до какой степени этот наблюдаемый мир – как бесконечно огромный, так и бесконечно малый – ускользает не только от неотесанных чувственных восприятий человека, но даже от созданных для их обтесывания невероятно хитроумных приборов. Данные, исследуемые современными физиками, мелькают как «таинственные посланники из настоящего мира»[220]. Они, в строгом смысле, не феномены и не явления, ведь мы нигде с ними не встречаемся: ни в повседневном мире, ни в лаборатории; мы знаем об их присутствии только потому, что они определенным способом воздействуют на наши измерительные приборы. А это воздействие, согласно выразительной метафоре Эддингтона, может «так же походить» на то, чем они являются на самом деле, «как телефонный номер – на его абонента»