ческий, «душераздирающий» стиль их письма. Но гром итогового взрыва заглушил зловещую тишину, которая до сих пор отвечает нам, если мы осмеливаемся спросить не «Против чего мы боремся?», а «За что мы боремся?»
Ни молчанием традиции, ни восстанием мыслителей XIX века против этого молчания нельзя объяснить происшедшее. То, что этот слом не был кем-то задуман, придает ему ту бесповоротность, которой могут обладать только события, но никак не мысли. Восстание против традиции в XIX веке протекало целиком и полностью в русле самой традиции. А на уровне мышления как такового, которому тогда едва ли было на что опереться кроме, по существу, негативного опыта предчувствий, опасений и зловещего молчания, была возможна лишь радикализация, а не переосмысление прошлого и не начало чего-то нового.
Кьеркегор, Маркс и Ницше жили во времена окончания традиции, как раз перед ее сломом. Их непосредственным предшественником был Гегель. Именно он впервые увидел во всей мировой истории единое непрерывное развитие; и это поразительное достижение дает понять, что сам он был вне любых притязавших на авторитетность систем и убеждений прошлого, что он держался исключительно за нить преемственности в самой истории. Нить исторической преемственности стала первой заменой традиции; с ее помощью несметная масса самых неоднородных ценностей, самых противоречивых мыслей и конфликтующих авторитетов, которые прежде каким-то образом функционировали слаженно, была сведена к однолинейному, диалектически согласованному развитию, придуманному для того, чтобы сбросить не столько традицию, сколько авторитет всех традиций. Кьеркегор, Маркс и Ницше оставались гегельянцами в той мере, в какой видели в истории философии прошлого единое, прошедшее через диалектическое развитие целое. Их огромная заслуга в том, что они радикализировали этот подход в единственном направлении, в котором его еще можно было развивать, а именно поставив под вопрос понятийную иерархию, которая царила в западной философии начиная с Платона и все еще принималась как данность Гегелем.
Для нас Кьеркегор Маркс и Ницше – своего рода дорожные столбы, указывающие путь в то прошлое, которое потеряло авторитет. Они были первыми, кто осмелился мыслить, не руководствуясь вообще никаким авторитетом; но, к добру и к худу, их все еще держал категориальный аппарат великой традиции. В некоторых отношениях наше положение лучше. Нам уже не надо беспокоиться о презиравшихся ими «образованных филистерах», которые на протяжении всего XIX века пытались восполнить утрату подлинного авторитета, слагая фальшивые гимны культуре. Сегодня большинству людей эта культура видится развалинами, едва ли способными вызвать интерес, не говоря уже о том, чтобы претендовать на какой-то авторитет. Это, может быть, и прискорбно, но зато дает нам огромный шанс взглянуть на прошлое взором, не затуманенным никакой традицией, с той прямотой, которой глаза и уши западного человека не знали с тех самых пор, как римская цивилизация подчинилась авторитету греческой мысли.
Все губительные искажения традиции были вызваны людьми, которые пережили нечто новое и почти незамедлительно попытались преодолеть это и свести к чему-то старому. Кьеркегор своим прыжком от сомнения к вере перевернул и исказил традиционное отношение между разумом и верой. Этот прыжок был ответом на современную утрату веры (не только в Бога, но и в разум), заложенную в декартовском принципе de omnibus dispandum est[9], подразумевавшем, что все может быть не таким, каким кажется, а злой гений может намеренно, не переставая, прятать истину от умов людей. Прыжок Маркса от теории к действию и от созерцания к труду случился после того, как Гегель преобразовал метафизику в философию истории и превратил философа в историка, чьему взгляду, обращенному назад, в итоге, в конце времен, откроется смысл становления и движения (а не истины и бытия). Прыжок Ницше от нечувственного трансцендентного царства идей и мерил к чувственности жизни, его «перевернутый платонизм» (или, как он сам это назовет, «переоценка ценностей») был последней попыткой повернуть в сторону от традиции, а позволил лишь перевернуть традицию с ног на голову.
Как бы ни различались эти случаи бунта против традиции по своему характеру и намерениям, в их результатах есть зловещее сходство: Кьеркегор, прыгнув от сомнения к вере, привнес сомнение в религию, превратил наступление современной науки на религию в борьбу внутри самой религии; и с тех пор кажется, что искренний религиозный опыт возможен только у того, в ком борются вера и сомнение, кто пытает свои религиозные убеждения своими сомнениями и находит отдохновение от этой пытки, когда ожесточенно утверждает абсурдность как условий человеческого существования (human condition), так и человеческой веры. Нет более ясного симптома этой современной религиозной ситуации, чем то, что Достоевский, возможно самый искушенный психолог современных религиозных убеждений, изобразил чистую веру в образе «идиота» Мышкина и в образе Алеши Карамазова, который потому чист сердцем, что простоват.
Маркс, прыгнув от философии к политике, перенес теорию диалектики на поступки, сделав политическое действие более теоретическим, более зависимым от того, что мы сегодня назвали бы идеологией, чем когда-либо. К тому же поскольку его трамплином была не философия в старом метафизическом смысле, а гегелевская философия истории (так же как у Кьеркегора трамплином была декартовская философия сомнения), он наложил на политику «закон истории» и в итоге лишил значения и то и другое, как действие, так и мышление, как политику, так и философию, когда подчеркивал, что и то и другое – всего лишь функции общества и истории.
Перевернутый платонизм Ницше, его упорный акцент на жизни, на данном в чувствах и в материи в противовес сверхчувственным и трансцендентным идеям, которые со времен Платона считались судьями, источниками смысла и мерилами данного, привел к тому, что обычно называют нигилизмом. При этом сам Ницше не был нигилистом, наоборот, он первый попытался преодолеть нигилизм, заложенный не в представлениях мыслителей, а в действительности современной жизни. Что он открыл в своей попытке «переоценки», так это то, что внутри этого категориального аппарата чувственное теряет свой raison d'être, когда у него отнимают его подоплеку – сверхчувственное и трансцендентное. «Мы упразднили истинный мир – какой же мир остался? быть может, кажущийся?.. Но нет! вместе с истинным миром мы упразднили также и кажущийся!»[10] Это прозрение в его фундаментальной простоте верно в отношении всех операций переворачивания, в которых традиция нашла свой конец.
Кьеркегор хотел спасти достоинство веры от современного разума и рационального умозаключения, Маркс – защитить достоинство человеческого действия от его современного исторического рассмотрения и релятивизации, а Ницше – противопоставить бессилию современного человека достоинство человеческой жизни. Кьеркегору и Марксу аукнулись традиционные противопоставления fides и intellectus соответственно, а противопоставление трансцендентного и чувственно данного аукнулось Ницше не потому, что эти противопоставления по-прежнему имели корни в значимом человеческом опыте, а, наоборот, потому, что они стали просто понятиями, вне которых, тем не менее, никакое осмысленное мышление казалось невозможным.
То, что эти три выдающихся и осознанных восстания против традиции, утратившей свое ἀρχή, свое начало и принцип, подорвали сами себя, не повод ставить под вопрос величие этих предприятий или их важность для понимания Нового времени. В каждой из попыток по-своему были учтены черты Нового времени, несовместимые с нашей традицией, и это еще до такого, как современность полностью показала себя во всех аспектах. Кьеркегор знал, что современная наука несовместима с религиозными верованиями не из-за каких-то определенных научных открытий – все они могут быть интегрированы в религиозные системы и впитаны религиозными верованиями, поскольку никогда не смогут ответить на те вопросы, которые поднимает религия. Он знал, что скорее несовместимость заключается в конфликте между духом сомнения и недоверия, который в конечном счете может верить только тому, что создал сам, и традиционной не знающей вопросов уверенностью в том, что дано и явлено в своем истинном бытии человеческому разуму и чувствам. Современная наука, как говорил Маркс, «была бы излишня, если бы форма проявления и сущность вещей непосредственно совпадали»[11]. Наша традиционная религия есть по своей сути религия откровения и она полностью согласуется с античной философией в том, что истина – это то, что себя открывает, что истина есть откровение (пусть даже смысл этого откровения может отличаться так же сильно, как философские ἀλήθεια и δήλωσις отличаются от раннехристианского ожидания άποκἀλυψις во Втором пришествии)[12]. Именно поэтому современная наука стала куда более смертоносным врагом религии, чем когда-либо была традиционная философия, даже в своих самых рационалистических вариантах. И тем не менее попытка Кьеркегора спасти веру от натиска современности сделала даже религию современной, т. е. подверженной сомнению и недоверию. Традиционные верования обратились в абсурд, когда Кьеркегор попытался заново утвердить их на основаниях предпосылки, что человек не может доверять способности своего разума и своих чувств получать истину.
Маркс знал, что классическая политическая мысль несовместима с современными политическими условиями, поскольку две революции, Французская и промышленная, превратили труд – традиционно самую презираемую человеческую деятельность – в производительное занятие высшего ранга и претендовали на то, что могут утвердить освященный временем идеал свободы в неслыханных условиях всеобщего равенства. Он знал, что идеалистические рассуждения о равенстве людей и о прирожденном достоинстве каждого человеческого существа лишь поверхностно освещают проблему, а предоставление трудящимся права голоса – лишь поверхностное ее решение. Это не было проблемой справедливости, которую можно было бы решить, дав новому классу рабочих то, что ему причитается, как будто после этого старый порядок