– Расскажи мне что-нибудь, – просит.
Я терпеть не могу говорить о чем-нибудь. Будь моя воля – вовсе бы с ней не разговаривал, а только любил бы и любил. Ну, изображал, по крайней мере, любовь.
– Ну, расскажи, – все стонет, как маленькая, и, чтобы она замолчала, я занимаюсь главным.
– Ты мой, – шепчет Оксана.
Я бы доплачивал ей премиальные, пусть только не говорит.
– Как на службе? – все не успокоится она.
Таращусь вверх. Черный-черный потолок, лишь в углу бьется отражение торшера. Целый космос надо мной, и кажется, что вот-вот появится Катя и все наконец станет хорошо. Тогда я придумаю что-нибудь и даже выслушаю Оксану, потому что последний разговор, он всегда такой, обязательный и долгий.
Завтра утром идти на доклад. А что докладывать: дети не найдены, родители в панике. Я почти вскакиваю с постели, надо-надо продолжать, но Оксана жмется и просит: еще.
Все преступления совершаются из стремления стать счастливым. Так пусть же мы будем счастливы. Надо позвонить Гнусу, может быть, он хоть что-то нарыл. Хотя что он может нарыть. Сейчас отделаюсь от Оксаны, проведу ночную отработку, побеседую с местными, подниму агентуру.
– Будешь моим агентом? – спрашиваю.
– Агентом? – смеется Оксана. – Как Джеймс Бонд?
– Что-то вроде.
– Ты мой Джеймс Бонд, – снова лезет она.
Сколько-то плавимся в вынужденной близости, пьем шампанское.
– А как там Гриша? Расскажи мне о Грише. Ты никогда о нем…
И тут я вспоминаю о Грише. Представляю, как не может уснуть, переворачивает без конца подушку, жмется к стенке, стягивает простыню. И все потому, что отец, призванный теперь быть рядом, сам стремится куда-то уйти. А куда идти, и податься не к кому. Что я могу рассказать? Что она вообще может знать о Грише.
– Никогда! Никогда не спрашивай о моем сыне, поняла?
– Я только хотела…
– Ты меня поняла?
– Поняла, – отвечает Оксана, сползая под одеяло.
– Ты ничего не понимаешь. Ты вообще не должна спрашивать о нем!
Я лью остатки шампанского и все говорю что-то обидное, будто Оксана в чем-то виновата, будто она должна была раствориться в этой чертовой вселенной, которая не спрашивает на самом деле, кто ей нужен, а забирает первого встречного или того, кто сам готов оказаться в ее огромных космических лапах.
Завтра отправлю эсэмэску с извинениями. Она ответит как всегда: «Приезжай».
Гриша спит, прижав к груди Плюху. У него дергается правое веко, что-то бормочет сквозь сон, нечто схожее с понятным «мама». Я поправляю одеяло, целую в лоб – чмокает губами, вздыхает тяжело, и в этом вздохе вся моя жизнь.
– Иди ешь, – шепчет мать, приоткрыв дверь.
– Не хочу.
– Я уже разогрела. Не хочет он.
Спорить бесполезно. Если мать дома, она командует парадом, в котором ты простой солдатик, замыкающий строй, чеканящий шаг под менторский барабанный бой.
Сидим молча. Я нехотя вожу ложкой и, словно в детстве, жду, когда мать начнет считать до трех. Раз-два-три (отбивает дробь), с хлебом ешь и прожевывай. Кто долго жует, тот долго живет.
И так хочется долго жить. Но мать ничего не говорит.
«Ну, давай: за маму, за папу». Да хоть за кого, брось хоть что-нибудь.
Важно перебирает спицами, и, судя по конструкции вязки, скоро у Гриши появится новый свитер.
– Ходили в зоопарк?
Мать кивает.
– Понравилось?
Она изображает все-таки счет петель, а я разглядываю жижу супа и не знаю, что делать. Сегодня лучше не говорить. Глотаю ложку за ложкой и все норовлю ударить о край тарелки до булькающего звона – мать раздражает этот звук. Специально крошу хлеб в тарелку, чтобы бульон пропитал мякоть, смягчилась зачерствелая корочка.
– Спасибо.
– Пожалуйста.
Мою посуду. Вода жужжит, шумит и жалобно посвистывает кран. Стонет и стонет, надо бы собраться и починить, что ли.
– Спокойной ночи, – говорю, дожидаясь прощального ответа.
Мать все молчит, сосредоточившись на свитере. А потом заявляет:
– Гришу нужно отдать в садик.
– Зачем? – н е понимаю.
Матушка оставляет спицы. Смотрит на меня в упор, и я, как школьник, отвожу взгляд, будто нашкодил в классе, завалил четверть и пытаюсь теперь как-то оправдаться.
– А затем, дорогой мой сынок, что детям нужно ходить в сад. Особенно если у этих детей нет нормальных родителей.
Она ждет, когда стану выкручиваться, убеждая, что отец я нормальный, просто сегодня опять случилась тревога, и вообще – надо понимать, что я не работаю, а служу, а интересы государства выше интересов семьи. По крайней мере, так считает руководство.
Но оправдываться не собираюсь, потому что мать права.
– Ему в садике будет лучше.
– Даже если так, надо спросить Гришу.
– Надо спросить Гришу? Ты послушай себя, сыночек, ты себя послушай. А лучше самого себя спроси, как ты планируешь жить дальше?
– Нормально планирую.
Разговор не нравится ни мне, ни матери, но иногда приходится говорить, пока не кончатся слова и не останется ничего, кроме правды.
– Планирует он. У тебя ребенок, а ты не пойми где шляешься.
– Я работал.
– Работал он, рассказывай, ага. Давно ли у вас опять начались пьянки на работе?
– Могу же расслабиться.
– Не можешь! – топает ногой. – Не мо-жешь! – шипит она, не позволяя властному голосу вырваться и разбудить Гришу. – Теперь не можешь! Теперь ты должен учиться быть отцом!
– То есть ты считаешь, что я плохой отец? – завожусь не с пол-оборота, а по праву, словно отец я самый лучший, а в тройке по математике виноват учитель.
– По-моему, ты сам знаешь, – добивает мать.
Судорожно хватается за тряпку и начинает протирать стол, смахивает пыль с покошенных дверок навесных шкафчиков, сыплет в ржавчину раковины бестолковый порошок – нам ничто не поможет, мы просто должны замолчать.
– Разумеется, – соглашаюсь, – все знаю. Думаешь, мне это все нравится? Думаешь, мне безразлично? Может быть, я виноват, и все такое. Может быть, из-за меня все так получилось. Но я люблю ее, понимаешь? Я ее всегда буду любить!
– Помолчи!
– Не помолчу! В жизни всякое случается, но это временные трудности. А ты устала. Мама, помоги. Мама, посиди с Гришей. Мама – одно, мама – другое. Если невмоготу, не приходи. Я сам разберусь.
Она швыряет тряпку в мусорное ведро и говорит:
– Воспитала, кого я воспитала, Господи. Кого я воспитала…
Закуриваю прямо в кухне. У меня припрятана пачка за хлебницей. Мать выключает свет, осторожно прикрывает дверь, которую давно пора смазать, потому что хрипит и скрипит и вот-вот развалится, как вся моя жизнь.
– Дурак, – добавляет она.
Курю в форточку. Зрелая ночь никак не пройдет. Все тянет и тянет смоляной тоской, и звезды на этом густом полотнище блещут совсем не к месту, почти как редкие слезы на щетинистом лице взрослого мужика.
3
Я докладываю, что в ходе ночных отработок проверялись ранее судимые, а также лица, ведущие антиобщественный образ жизни. В подтверждение сую восемь рапортов и несколько объяснений от жульбанов местного разлива.
Бумаги аккуратно подшиты белой канцелярской ниткой в четыре дырки, сквозь которые пробивают редкие осенние лучи. Преломляясь, сверлят они мясистое лицо начальника, поглаживая мохнатую опушку усов и разрешенную по статусу густую бородку.
Полковник долго вчитывается, хмурясь, почесывая переносицу – никак не разберет мой угловатый почерк. Выгнет шею, прошепчет, выдергивая знакомые слова из контекста невыдуманной истории.
Сегодня я бледный, а предвкушение от скорой прокачки вовсе желтит и зеленит, пошатываюсь, повторяя движение часового маятника, прикованного к стене.
Начальник спокоен.
– Ты – молодец. У меня к тебе вопросов нет. Но результата тоже нет, ты понимаешь?
– Товарищ полковник, я разберусь.
– Я еще раз повторяю: мне нужен результат! Результат! Мне нужен результат, – говорит он механически точно и сдержанно. – Я понятно объясняю?
– Так точн…, тарищ полков… – б урчу, сглатывая окончания, спаянные слюной трепета и страха.
– Сколько ты служишь? Скажи мне, сколько ты служишь? – повторяет, словно с первого раза бывалый опер не поймет.
– Почти десять лет.
– Почти десять лет. Очень хорошо. Так вот, послушай. Если найдешь детей, я тебя начальником розыска сделаю. Понял меня?
Я киваю.
– На самом деле, у нас есть перспектива. Мы сейчас проведем обыски. Скорее всего, кое-что узнаем. Мы доложим к вечеру.
Полковник молчит, и кажется, что сейчас, преклонившись перед заслуженным опытом и почетной выслугой, скажет: «Свободен. Занимайся».
– А где твой Гнусов?
И он тут как тут.
– Товарищ полковник! Разрешите, товарищ полковник? – уверенно бьется в косяк здоровым кулаком и, не дождавшись одобрительного кивка, вступает в разговор.
– Вот он, – хмыкает начальник.
И здесь начинается та физическая близость, о которой не принято говорить за стенами типичного отдела полиции.
Ладно, Гнусов, раздолбай и халявщик, но я же опер с десятилетним стажем, отличник боевой и служебной подготовки, и мы оба терпим невозможный, почти интимный офицерский кач.
– Вот у тебя есть дети? – кричит он Гнусову.
– Никак нет, – с непонятной гордостью и одновременной радостью отвечает Леха.
– Плохо, Гнусов! Стыдно! А у тебя?
Киваю спокойно, потому что за последние двадцать минут это единственный положительный ответ, который я мог дать руководству.
– И что ты думаешь?
– Я думаю, мы справимся.
Мы должны справиться, товарищ полковник. Мы обязательно справимся, потому что не бывает таких пропастей, откуда мы не выбрались бы с Гришей. Хотите, расскажу о сыне – мой сын вам всем покажет. Вот как полетит в космос, как помашет рукой в прямом эфире, как передаст мне привет и скажет: «Папа, папа, папа…», вот посмотрим тогда, вот тогда посмотрим.
– Только попробуйте не найти.
Получив блаженную дрожь, курим в подсобке.