Между синим и зеленым — страница 35 из 40

Закинули бы в угол бинокль и не пошли выбирать телескоп к Новому году. Перестал бы крапать звездный дождь, и поблекло бы вмиг насыщенное прежде тело Луны. Не стало бы никаких журналистов и приветов в прямом эфире, глупых вопросов и вдумчивых взрослых ответов. Не стоял бы на полке в антресоли пусть крохотный, зато настоящий кусок марсианского гравия, который Гриша прислал мне специальной правительственной связью под грифом «СС» с пометкой «для любимого папы».

И мечта умерла, уступив место смыслу, благодаря которому появилась на свет. Ведь разве нужен будет космос ребенку, когда мать может подарить и космос, и звезды, и все что угодно, потому что мать и есть космос, потому что отец, может, и большая планета, но всего лишь небесный объект в несравнимом материнском пространстве.

Она освободила карманы своего плаща-скафандра. Белые ладони, словно вымазанные известкой, потянулись к моему лицу, тронули щеки, спустились к шее. Я дернулся как ужаленный. Эти белые пальцы, обтянутые неживым саваном, гладили мои волосы, переплетались с бесцветной сединой.

– Он даже не вспоминает, он забыл тебя.

– Это неправда, – сказала, – ты врешь. Он очень хочет, чтобы я пришла домой. Он так мне и сказал. Прости, что забрала его из сада.

– Забрала? Это ты называешь «забрала»?

– Ну да, украла. Прости. Я не должна была. Надо было предупредить. Но, думаешь, мне легко взять вот так и просто поставить в известность?

Она убрала руки, сложив их теперь пирамидкой у своего лица.

Тогда я верил слезам одного Гриши, и ничьи сопливые хлюпанья не могли разбудить во мне человека. Плачь, думал, сколько угодно, хоть умри в своем глухом стоне.

– Что ты хочешь?

– Сказала уже, я хочу… – Она вовсе закрывала лицо, отворачивалась, клонила от ужаса голову, повторяя без устали: – Я хочу вернуться, прости меня, пожалуйста.

Вспомнил, как тоже просил – пожалуйста, вернись, я же не справлюсь. Не хочешь со мной жить, забери Гришу, потому что нельзя жить без матери. Можно расти без отца, но мать нужна любому. Я не знал, что делать с Гришей. Тот ревел, я уходил в другую комнату и затыкал уши, лишь бы не слышать проклятый визг. Когда заливался спелым хохотом от непонятного детского счастья, я шатался на грани, чтобы совсем не прекратить любое проявление жизни.

– Думаешь, я ничего не хотел?

Она замолчала.

Сколько-то раз пробежала по циферблату стрелка. Пока тикали секунды, я думал: сдаться, что ли, прекратить эту пытку, кивнув и обозначив время. С самого начала, когда услышал вернувшийся привет, да что там – раньше, представляя, как объявится, – знал, что соглашусь.

Я обещал Грише, что мама вернется. Все рано или поздно возвращаются, и не бывает тех планет, с которых не вернулась бы наша мама.

– Ну, вернешься ты, и что?

– И что? – повторила она. – И что? – уже спросила с той силой возмущения, словно я был в чем-то виноват.

– Что? – как завороженный, сказал я.

Столько было вопросов, зажатых в короткое «что», – легче онеметь, чем вытянуть хоть одно объяснение.

– Я не знаю, – с далась она, – я правда не знаю, что. Ничего, наверное.

Мне показалось, она стала меньше и совсем утонула в широченном скафандре: одна голова торчала не к месту, как лишний придаток, вроде долой с плеч, ничего не изменится. Так покидала ее надежда, освобождая сердце (если было оно) от той тяжести, которая вернула грешную мать на безгрешную землю.

Почему-то вспомнил, как мы ели колбасу на кухне. В свою беременность она столько съела колбасы, что Гриша теперь наотрез отказывается от бутербродов. Я все думал, ну при чем тут колбаса, полагая, что хлеб с бруском фабрикованного мяса лишен всякой эстетики предстоящей жизни.

И вот я спросил, не хочет ли она колбасы.

– Какой колбасы?

– Любой, вареной там, с жирком, хочешь?

– Ты издеваешься, да? – не поняла она. – Ты точно издеваешься. Знаешь, не надо. Я, может, действительно, заслуживаю этого, но не сейчас, я тебя прошу.

Она снова потерялась в словесной суете, застрекотала, заговаривая как будто отвернувшийся мир на возможную удачу. А мне хотелось колбасы, и остывшего чая, и такого же тепла, когда трогаешь живот, внутри которого – ты.

Листовой чай из коробки со слоном. Длинный извилистый хобот тянется за пределы картонного мира, касается облаков и проталкивается в небо. Ты ступаешь аккуратно по галактическим ступенькам и, наткнувшись на хобот, спускаешься вниз. Снова и снова, пока слон не устанет и сам ты не свалишься в пропасть.

– Я думал, ты умерла.

– Никогда в жизни, – улыбнулась Катя.

– Мне сообщили, что Воронцова Екатерина, твоя фотография…

– Не понимаю, о чем ты. Как видишь, я жива. Только нет жизни без вас. Считай, что мертва.

Больше я не мог терпеть. Я сдался в первый же бой.

– Мне нужно подумать. Не сейчас, хорошо? Я позвоню…

И пошел прочь. Стало совсем хорошо: я ухожу, она остается в полной растерянности и совсем одна, точно, как я остался один позапрошлой осенью. Хотелось обернуться, чтобы хоть глазком одним заметить, как она там, держится ли еще. Но я уверенно переходил дорогу, не замечая, что красный свет специально для меня, наверное, держит цепочку недовольных машин.

Потом машины загудели, рванули, и я все-таки обернулся.

Она стояла где стояла и вдруг стала приближаться к дороге. Будто нарисованный, шел нескончаемый поток, но дистанции между бампером с хохочущим ближним светом и угрюмым задом с приподнятым через один багажником хватало, чтобы разглядеть, как продолжает она идти, ступает на проезжую часть. Вот заиграли вразброд бляканья сигналов, просвистел протектор, и почти случилась железная близость.

Только и смогла отпрыгнуть. Я, скорее всего, испугался, что прямо сейчас на моих глазах одна из несущихся легковушек сможет ее цапнуть. Тогда придется вызывать «скорую», и пока мчится на всех парах дежурная неотложка, нужно будет сидеть возле, поправляя ей волосы, и, может, поглаживать лицо, подложив крепкую ладонь под пробитый силой затылок. Пришлось бы сказать, что простил ее. Говорить ненужное и потому приятное в надежде, что она продержится до конца.

Обязательно бы сказал, как ждал ее Гриша и, может быть, любит сильнее, чем достойна. Ведь мама – герой, ведь наша мама – космонавт.

Вот о чем я думал, пока неслись машины, пока она, ужаленная неслучившейся бедой, нервно царапала каблуком раздолбанный бордюр.

Когда перестал держаться дорожный шум, когда снова проснулся престарелый светофор, она сделала неловкий шаг и следом второй, так, чтобы сознательно оказаться ближе.

– Ты простишь меня? – крикнула она, как могла.

Я ответил: «Прощу», но Катя не услышала.

Было горько и приторно вплоть до первой затяжки сладкой сигареты.

Курил я долго, словно пытался выкурить весь ужас прожитых дней.

Вытянув шею, чтобы я услышал наверняка, до очередного автомобильного гула, Катя прокричала:

– Я очень много пережила. Если бы знал только, ты бы понял. Я тебе расскажу. Я обязательно все расскажу. Дай мне, пожалуйста, еще один шанс.

Она визжала и задыхалась. Ветер подкидывал ее правду и бил меня то в глаз, то в переносицу.

– Ты простишь? Пожалуйста! Ты простишь?

Зарычал мотор, зашуршала дорога, запестрело в глазах. В этой неразберихе я потерял ее. Сколько бы ни вглядывался, не находил. И сам себя не чувствовал, словно бросило меня долгожданное счастье в космическую пропасть матушки-земли.


16

Бродить по ночному городу в четыре утра в поиске магазинчика с табаком – бесценно. Еще круче ждать, пока сонная сотрудница «МакАвто» завернет «Биг-тести». Ты стоишь в домашних трениках и веришь в чудо, а Оксана тем временем все талдычит что-то вроде: «Бедные-бедные дети, ничего-то из вас не вышло».

Сегодня – мой день. Я свободен и готов перевернуть наизнанку весь район, взбудоражить и расколобродить каждую улочку, чтобы всякий штырь запомнил меня до конца своих пропащих синячных вечеров.

Я свободен, и от незаслуженной, свалившейся, как звезда с неба, свободы подташнивает, шатает и кружит. Ветер колошматит в лицо, цепляясь за трехдневную щетинистую покрышку, щиплет колким уголком, режет шальным веером.

Хочется петь и гнать на север, где кончается город и начинается новый.

– Да ты напился, – говорит Оксана, – ч то ты делаешь?

– Что я делаю? – смеюсь, хватая за плечи невозможную Оксану. – Давай потанцуем.

– Ты же не умеешь.

– Ты же научишь.

Я напеваю любимую «Осень-осень» – мы внятно топчемся на месте, сцепившись, как два маразматика-инвалида, подергивая ногами, разрезая ладонями темноту.

Глубоко зевнув, до заметного неприятного щелчка, продавщица дает нам два пакета и желает приятного аппетита.

– А вам, – говорю, – вам тоже приятного аппетита, приятной жизни, приятной старости, приятного всего, что хотите.

Мне останется поздравить ее с днем рождения, чтобы окончательно разрушить миф о трезвой ночи, но Оксана хватает за руки и тянет – пошли давай, пошли.

Я сдаюсь, делаю шаг, но, обернувшись, кричу продавщице:

– У вас есть дети? У вас же наверняка есть дети?

– Пойдем, – тащит Оксана.

– Даже если у вас нет детей, я хочу вас поздравить, – кричу, и окружная пустота вместе с нарастающим ветром бьет нездоровым эхом почти по лбу – Оксана, поймав веселый кураж, шпорит меня за голову, ну пойдем, пожалуйста. – Я вас хочу поздравить с Днем матери, – кричу продавщице. – Вы же – мать, настоящая или будущая. Пусть у вас все будет хорошо.

– Пошли, я тебя прошу.

– Пусть у вас будут самые лучшие дети. И, пожалуйста, никогда не бросайте детей.

– Спасибо, – кричит окошко, продавщица спряталась в кухонной подсобке, и лица уже на разглядеть. – Хорошего отдыха.

Окошко закрывается, и некого больше поздравлять.

Бездетная Оксана тащит меня на скамейки возле стоянки. Холодище неописуемое, свобода нескончаемая, жизнь бесконечная.

– За что мне такое счастье? Ты не представляешь, такое счастье.