Между синим и зеленым — страница 36 из 40

– Ну, какое, – спрашивает Оксана, – какое счастье?

– Да какое-какое, ты что? Я могу с тобой шляться по городу, колобродить, сколько захочется. Понимаешь? Слушай, давай уедем. Давай возьмем и прямо сейчас свалим куда-нибудь? У нас же есть деньги! Давай?

– У нас? – смотрит Оксана.

– У нас! Теперь только ты и я. Понимаешь, я все решил, я все обдумал. Так не бывает. Теперь все будет по-другому. Так, как захочешь. Ты же хотела, правда? Ну?

Кивает и ничего не говорит. Пожалуйста, хоть ты что-нибудь говори. Давай, неси свою привычную глупость, заставь меня рассказать «что-нибудь», спроси о самом неважном или, напротив, самом главном, только нет теперь ничего главнее, чем ты и я. Оксана! Давай, давай.

– Так не получится, – говорит она. – Ты же понимаешь, что так не получится.

– Да почему не получится? Это ты ничего не понимаешь. Подожди, я тебе все объясню, – и начинаю куролесить поганым языком, представляя, как завтра же мы поедем сначала в самый центр, а оттуда в самолет и… там же прямо решим, куда нам лететь. – Понимаешь, главное – не куда. Главное – откуда.

– Не получится, ничего не получится, – вздыхает Оксана.

– Я тебе говорю… Больше нет никаких проблем.

– Нет.

– Да что ты заладила, – нервничаю и, кажется, трезвею. – Слушай, а здесь есть «Бристоль»? Или «Дьютик»? Бензин на исходе.

Оксана теребит собачку замка на сумке, водит «молнией» взад-вперед, подыскивая правильные слова. Я рыщу из стороны в сторону и не могу успокоиться – как же так, пиво закончилось, как мне сейчас без пива.

И хорошо-то как, Господи.

«Осень-осень, ну давай у листьев спросим…» – пою на всю катушку. Листва бурлит воздушной силой, шебуршит, оторвавшись от промерзлого асфальта, а нарастающий шум до того знаком, что знаешь, сейчас появится ближний свет, смешанный с красно-синим разгильдяйством, промурлычет и булькнет автомат баночки на крыше, хлопнет дверь – да, да, прямо сейчас хлопнет, и выйдут два форменных штыря с тремя полосками на плечах.

Один – с палкой специальной на поясе и кобурой на боку, второй – с пристрелянным АК на плече, доживающим свой невостребованный век.

«Ваши документы, пожалуйста», – скажет первый.

«И ваши тоже», – добавит второй.

Стоят, важные, терпеливо ожидая, когда мимолетный алкогольный шторм собьет их с верного служебного пути, когда я попрошу представиться и предъявить служебное удостоверение.

«А ты самый умный, что ли?» – напомнит первый. «Гражданин, аккуратнее», – предупредит второй. Испуганная Оксана почти оторвет собачку, раскрывая сумку в поиске паспорта. Я остановлю ее благой общественный порыв, прижав руку и выдав: подожди ты.

«Гражданин…» – начнет второй, а я назову фамилию, место службы, должность и звание, потребую выдать положение ФЗ номер три, самого главного нашего нормативного документа, и первый чуть выпрямится, а второй отойдет назад.

«Не узнали, что ли, а?»

И станем ржать, и будет еще лучше. Я спрошу, где тут круглосуточный шинкарик, – вам же виднее, пацаны, и ребята предложат сесть в машину и доехать в проверенный загончик, где сделают скидку, а если удастся, вовсе можно будет поймать заслуженную халяву.

Оксана попросит никуда не ехать. И я скажу пепеэсным орлам, что слово любимой женщины – закон.

– Ну ты видела, ты видела? – заискрю я очевидной победой. – Это наша жизнь, Оксана. Все у нас будет хорошо.

Я повторяю, как все будет, подкидывая не к месту «хорошо», и поверить не могу, что вообще способен произносить это чертово слово. Соглашается, я целоваться лезу. Стоим, слившись взаимной сказкой, как подростки на шваркающем ветру в просторах ночного района, и нет дела, что подумают о нас прохожие, – да и какие, блин, прохожие, в четыре утра.

– Но все равно, – продолжает Оксана, – теперь действительно все иначе.

– Ну, слава Богу, – радуюсь, – ну, наконец-то.

– Ведь она вернулась, твоя эта…

– Ну да, – поправляю шапку, – ну да, вернулась, и что дальше?

– Теперь у тебя снова нормальная семья.

– Послушай, – говорю, – разве ты не поняла, моя семья – ты, я всегда это знал.

– Нет, – отвечает Оксана, – ты никогда так не думал. Ты просто мне платил, а я тебе давала. Это обычные рыночные отношения. Ты же думаешь, я дура. А я никакая не дура. У меня, между прочим, два диплома, я в банке работаю.

– Да перестань, какая ты дура. Никогда я так не думал.

– Просто мне по жизни мало везет, ну, с мужиками. Так уж вышло, я не знаю, почему. А здесь ты появился, весь такой холеный, да еще и полицейский, с погонами, в фуражке. Да мне, если честно, все равно. Мог бы и не платить. Я бы все равно сдавалась.

Оксана тиранит взглядом черный асфальт и хочет что-то еще сказать, только слов не подберет. Мне тошно слушать очередные бабьи вопли. Ты ли это, милая моя? Разве ты когда-нибудь позволяла жаловаться и нести известный женский треп.

– Я тебя всегда любил. Я никого так не любил. Понимаешь, ты моя, я так хочу, – несу непробудный словесный блуд, сам не понимая, зачем, ведь сколько раз убеждался: не обманывай, хватит врать, знаешь, до чего доводит случайная ложь в этих лирических отстранениях.

– Видишь, ты… так… хочешь. А может, я… так… не хочу…

– То есть ты не хочешь? Ты не хочешь со мной?

– Да не в этом дело… пойми, у тебя семья, женщина. Она же мать твоего ребенка.

– Слушай, пожалуйста, не учи меня. Не надо мне этих разъяснительных бесед.

– Хорошо… – соглашается Оксана.

В накрывшей разговор смиренной паузе так легко исчезнуть, или спрятаться, или перестать вообще понимать, что происходит и может ли что-то происходить дальше.

– Хочешь, я расскажу тебе одну вещь. Не знаю, поймешь ли ты.

– Конечно, я пойму.

– Понимаешь… у меня никогда не будет детей. Не спрашивай, пожалуйста, не надо, не надо… я сама не знаю, как так произошло, наверное, молодость прошла бурно, – смеется Оксана, – так вот, я часто думала о Грише. Постоянно вспоминаю, как мы тогда стояли и ждали тебя. Понимаешь… и он мне ботинки показывает, смотри, говорит, как я шнурки завязываю. Маленький такой, хорошенький.

– Так… и что дальше?

– Просто, понимаешь… ну, я попрощаться пришла. Меня отправляют в другой город. Ты же думаешь, я глупая, а у меня карьера, вот только не везет на личном фронте, и все такое. Хочешь, еще скажу…

– Ну, говори, давай…

– Он спросил тогда, Господи, – почти давится от слез, – он спросил, можно ли называть меня мамой. Бедный мальчик, как ему не хватает матери!

– А ты?

– А я взяла и разрешила. Да, говорю, Гриша, тебе – можно. Если хочешь, называй… Прости меня. Я же не знала, что она вернется. Откуда мне было знать.

– Пожалуйста, – говорю, – давай подумаем, как все исправить.

– А что нам исправлять? Все нормально. Гриша дождался маму, и теперь точно, понимаешь, теперь все станет по-другому. Я тебя только об одном прошу, об одном только.

– Проси о чем угодно, – и уже понимаю, вот-вот Оксана скажет, ей – пора, обнимет на прощание, развернется и теперь сама уже исчезнет в круговерти поворотов, лабиринтах новых проблем, ведущих к изгибам карьерных лестниц и прочих ненужных вершин.

– Пожалуйста, будь с ними до конца. Прости ее, а Гришу люби до беспамятства. Никто не виноват, что иногда происходит страшное. Но нет ничего страшнее сиротства.

Что-то мне нужно сказать, наверное. Но ничего я, конечно, не говорю. Мы просто стоим и ждем, когда настанет утро.


17

Утром ковыряюсь ключом в надежде, что придут на помощь и откроют дверь. Потом справляюсь все-таки с этой непростой задачей, попадая дрожащими руками в скважину, прокручивая несколько раз до верного треска.

С порога слышен запах нового дня, журчание на сковородке, пары´ сладкого масла и детский бурлящий хохот.

Он бежит ко мне и, как прежде, расставив руки, задает:

– Папа пришел! Ура!

Да, мой мальчик, я всегда приду. Я обещаю, если даже потеряешь надежду и поймешь, что ждать бессмысленно, знай: приду. Я тот, кто будет приходить к тебе, пока не кончится жизнь, пока ты сам будешь ждать, и даже потом, когда вырастешь и поймешь, что я тебе не нужен, – все равно приду, потому что так устроен мир.

Каждый должен возвращаться домой.

– Мама-мама, иди сюда, скорее иди. Папа пришел. Наш папа дома.

И кажется, будто они меня ждали все это время, а не я умирал в растерянном потоке, не представляя, что же делать и как же быть.

– Завтракать будешь? – спрашивает Катя.

– Ага, – киваю, – буду.

Она разливает кипяток, теребя заварные пакетики, и ставит тарелку с высокой башней свежих блинчиков. Знаю, припрятана в закромах банка с вареньем, и самый раз окунуться в сказочную малиновую вязь.

Гриша не отходит от матери. Сидит, прижавшись, что-то рассказывает, признается в любви. Детское «люблю» сильнее взрослых откровений. Катя гладит его по голове, накручивает кудри на палец и бережно целует в темечко.

Кажется, не было ничего, никакого года не было. Просто-напросто я упился в очередной раз и выдумал печальную историю о брошенном ребенке и забытом муже, маме-космонавте и сыне-герое.

Но Гриша спрашивает:

– Мама, а расскажи еще раз про космос. Расскажи нам еще раз, папа же не слышал. Расскажи, пожалуйста.

Она сторонит взгляд и, набравшись смелости, справившись с должной постыдной прелестью, говорит:

– В космосе очень холодно и очень страшно…

– А как там страшно? – не успокаивается Гриша.

– Так страшно, что аж ноги сводит. Такая темнота кругом и такие звуки. Кто-то без конца тянет лапы и хочет забрать тебя, – говорит Катя и сама, поверив, что ли, крепко-крепко обнимает Гришу, но того не испугаешь, просит, дальше-дальше…

Я представляю, как тянули к ней эти лапы ли, руки чужие мужики в какой-нибудь подвальной каморке, в которой собачий холод жмется с человеческим теплом выкупленной страсти и дешевой близости. Известные каждому звуки, ахи и вздохи, парящий кипяток первого прохода и смелый выкрик прощальной победы.