– Постарайтесь не медлить, а то…
Она не закончила, и оставалось только предполагать, что же скрывается в многозначительном «а то…», но, скорее всего, полковник понял – в противном случае, женщина отправится выше, закидает жалобами приемные генералов, прокурорские канцелярии, кабинеты общественных объединений и правозащитных организаций.
Сначала кому-то звонил и даже что-то докладывал, после на доклад приходили к нему, и начальник спрашивал по всей строгости закона. Удавалось ему сквозь громкий стальной голос не терять самообладания. Даже в моменты почти очевидного срыва держался нерушимо туго, ровно крепил спину и едва заметно тянул подбородок.
Но когда кабинет опустел, когда полковник понял, что есть время до вечерней планерки и, скорее всего, в ближайший час его никто не потревожит, он буквально рухнул в рабочее кресло и выдохнул протяжное «уу-ууу-х».
Что-то нужно было решать с этим заявлением, и, конечно, полковник понимал: единственный выход – как можно быстрее избавиться от Ла-пули. Но, представив, как дает команду тыловику, как ту помещают в багажник и увозят куда-то за город или в другой район хотя бы – куда угодно, лишь бы не слышал никто ее волнительный лай, – стало ему настолько нехорошо, что пришлось даже открыть окно, иначе крепнущая духота поборола бы его.
Двор жил. Урчал мотор дежурной «газели», что-то невнятное пытались донести полупьяные административно-задержанные, протрезвевшие уже и получившие право минутного перекура. Кто-то из сотрудников неприлично громко смеялся, но полковник был не из тех, кто противился смеху в рабочее время, полагая, что смех если и не продлевает жизнь, то точно придает ей смысл.
Сам он тоже любил пошутить, но понимал, что служба – не шутка, и если уж судьба предоставила ему когда-то такое право, значит, нужно идти серьезно и уверенно, почти как строевым шагом по бесконечно долгому плацу. Он часто думал, что служба выбрала его, а не он службу, потому относился к ней как к священному долгу, установленному не законом, а почти божественной волей.
Но сейчас он мог выбирать, точнее, обязан был сделать выбор: интересы граждан или бедная собака, к которой давно привязался и, может, полюбил. Что-то подсказывало ему, наверное, совесть уговаривала: оставь Ла-пулю, пусть живет, но свежий офицерский разум убеждал: действуй иначе, не нужны тебе проблемы.
Пыхнул с улицы ветерок, разбавленный прежними людскими возгласами. И тут полковник понял вдруг, что собака отчего-то не лает. Он подумал даже, что наверняка гражданка уже порешила судьбу бедной Ла-пули, что, скорее всего, кружит собачонка свои последние минуты и скулит как может, но где-то не здесь, а там, куда не доберется ни одна офицерская звезда.
Начальник ринулся было во двор, оставив кабинет и ровный, нарастающий, как градус переживания, тон служебного телефона, но услышал все-таки знакомый (и подумал, родной) собачий лай.
– Все хорошо, все хорошо, – говорил неслышно, и, загляни кто-нибудь из подчиненных, решили бы: плох наш полковник, говорит сам с собой.
Но никто к нему не заглянул.
Планерка шла относительно спокойно, точнее, непривычно выдержанно: то ли ругать было некого, поскольку поставленные задачи, как ни крути, выполнялись, то ли полковнику не хотелось сегодня разводить трепещущий прорывной огонь. Поочередно заслушивал каждого из руководителей, кивая и соглашаясь, и, наверное, каждый из присутствующих сам не верил до конца, что сегодня удастся закончить рабочий день вовремя и, если уж совсем повезет, без намека на нервный срыв.
Он почти не смотрел на восседающих за длинным столом офицеров. Уставившись в утреннее заявление, растерянно катал из стороны в сторону ребристый корпус сточенного наглухо карандаша и сам, казалось, почти не слышал сути вечерних рапортов.
Ему бы взять и передать материал начальнику участковых. Будьте добры, разберитесь, проведите проверку. Но понятное дело – отпусти ситуацию, бросят и собаку на произвол непростой животной судьбы.
Зачем-то спросил про Ла-пулю, озвучив проблему и, может, перебив куда более важный доклад о профилактике правонарушений. На заметное тяжелое мгновение повисла неживая тишина. Каждый из них, заслуженных офицеров, отличников боевой и служебной подготовки, знал, как бороться с преступностью, как держать в кулаке районный произвол или доказать вину самого верченого жулика, но никто не видел решения проблемы, лишенной намека на истинный криминал.
Развели руками, потупили взгляды. Собака. Гражданка. А где преступление?
И, чтобы развеять возникшую смуту, полковник вернулся в боевой ритм, перевернув листы собачьего материала на свежую, не тронутую людским бездушием сторону. Все успокоились, потому что вечерняя планерка заиграла привычным аккордом, мелодией прежних идей и предложений, планом совместных следственных действий и оперативных мероприятий.
Когда все разошлись, когда отдел выпустил на волю сотрудников, засидевшихся до густых апрельских сумерек, и только начальник остался со своими планами и прогнозами, засверкала вечерняя зарница, ударила свиристель стрекочущих сверчков, зашумела стена несерьезного свежего ливня, пахнуло пряной мятой и сочной травой, и захотелось по-настоящему жить.
Он вышел наконец во двор – впервые за день, убедившись, что дежурная группа умчалась на очередное происшествие и никто не сможет его увидеть, пошел в сторону курилки, где за стальной оградой разместили недавно настоящую конуру. Но дойти не успел, как выбежала несчастная Ла-пуля и, от радости ли или в знак оправдания своего преступного поведения, заскулила так высоко, что звуковая волна поднялась до первых проступающих звезд, повиснув натянутой струнной тетивой, слившись в одно с нескончаемой силой эха.
Полковник замахал, вроде, что же ты делаешь, замолчи. Ну разве ты не понимаешь. Но собака не понимала, конечно, и продолжала изливаться прочным губящим лаем. Ожил квадратик окна в соседней многоэтажке, и начальник определил, что проснулась заявительница, что прямо сейчас она высунется наружу, не побоявшись предельной высоты, и увидит его – растерянного, и собаку тоже увидит – еще живую, по-прежнему смелую на заявленный утром проступок.
Он даже встал за многолетний ствол дерева, спрятавшись будто, но Ла-пуля маякнула хвостом, поднятым от счастья встречи с главным хозяином, и в общем-то без толку было скрываться. В какой-то миг решил начальник, что не станет больше теряться, а завтра же позвонит беспокойной женщине и объяснит, что помимо собачьего лая есть иные шумовые раздражители: проезжая часть, например, граничащая с домом, вечно бодрые прохожие, канализационный гул, в конце концов.
Ла-пуля поднялась на задние лапы и едва охватила начальника, высунув тяжелый мясистый язык. «Молодец, молодец», – повторял тот, и собака старалась изо всех сил доказать, что действительно молодец, полагая, будто любовь и преданность – единственное, что требуется в ее дворовой жизни.
Скажи ей прямо тогда: не нужно скулить по ночам, что в срочном и обязательном порядке необходимо прекратить бесстыдные гавканья, может, и поняла бы, и прекратила, и не пришлось бы идти на крайние меры.
Но при всей невозможной любви к дворняге, тощей и косой, с торчащими в разные стороны огромными ушами, не верил начальник в силу слова, точнее, не мог подумать, что Ла-пуля поняла бы его просьбу.
Он похлопал ее по загривку, кивнул на прощание и пошел прочь, стараясь не оборачиваться, так, будто видел псину в последний раз, словно бросал ее на произвол беспощадной уличной судьбы, и потому шел так быстро, что встречный ветер вдруг поменял направление и буквально втолкнул его обратно в здание.
Уходя домой, как всегда, зашел в дежурную часть, чтобы расписаться в журнале, дать ночные указания, проверить расстановку и выдать понятное: «Если что, на телефоне». Не поднимая глаз, уткнувшись куда-то в окантовку старого дощатого пола, он добавил:
– От нашей собаки нужно избавиться. До утра.
Дежурный равнодушно кивнул, понимая, что спорить бесполезно, да, в общем-то, не собирался тот вступать на защиту Ла-пули, выдав односложное: «Есть. Принял».
До прочного гула крепнул уверенный дождь. Громыхало и тряслось. Мятой фольгой сверкало небо, и казалось полковнику, что вслед за грозовым криком, надрываясь, скулит собака.
Он долго не спал, ворочаясь и сжимаясь, прячась в одеяло, путаясь в простыни. Завывала улица прощальной собачьей бесилой.
Потом все-таки заснул и пролежал, не двигаясь, до злого будильника. Ему снились армейские казармы с расставленными в ряд шконками. Синева изношенных покрывал растекалась по койкам. Черные полоски у основания таращились сквозь ночь. Потянул рывком, и вот она, долгожданная белизна простыни. И, словно прыгнув со второго духанского яруса по команде «подъем», проснулся, вступив в новый служебный день.
Он всегда рано вставал – раньше, чем нужно, по крайней мере, можно было позволить и неспешный подъем, и вполне вальяжную прогулку по району до отдела. Но каждый раз полковник мчался на службу, представляя, что без него налаженный механизм обязательно даст сбой, рухнув незаслуженно в пропасть матушки-земли.
Сегодня же, несмотря на привычное утро, плелся он нехотя, почти считая шаги, контролируя дыхание. Раз и два, раз-два. То и дело озирался по сторонам, заглядывал в подворотни, бросал взгляд на мусорные контейнеры, пытаясь среди беспризорных дворняг разглядеть обиженную Ла-пулю.
Но Ла-пули нигде не было. Тогда полковник решил, что собака, скорее всего, теперь никогда не выйдет к нему, заприметив даже из какой-нибудь дали, и все будет правильно.
Уже на крыльце отдела услышал он угрюмый лай, но обернуться не успел, определил, что Ла-пуля скулит иначе, а когда обернулся все-таки – убедился: и впрямь промчалась чужая, и захотелось унестись куда-то прочь вместе с этой свободной псиной.
Потом стало заметно тише. А когда зашел в отдел, тяга суеты победила, и поверилось в неизменность всего былого.
Она кричала так, как никогда бы не смог ни полковник, ни генерал, ни любой представитель начальствующего состава. Она грозила уничтожить всех и каждого, добраться до самых высоких звезд и победить. Она сама скулила, как эта Ла-пуля, с которой пришлось расстаться, а следовало бы любым способом