Мгновенье славы настает… Год 1789-й — страница 17 из 52

Аббат Н. (имя которого до сих пор не расшифровано) — постоянный проводник Карамзина в прогулках по Парижу — сочиняет прелюбопытное эссе о Франции XVIII века (если только все это не сочинение самого Карамзина).

"Аббат Н. признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Людовика XIV веселились, например, в доме известной Марионы Делорм, графини де-ла-Сюз, Ниноны Ланкло, где Вольтер сочинял первые стихи свои; где Вуатюр, Сент-Эвремон, Саразень, Граммон, Менаж, Пелиссон, Гено{20}блистали остроумием, сыпали аттическую соль на общий разговор и были законодателями забав и вкуса. "Жан Ла (или Лас){21}, — продолжал мой аббат, — Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили… о цене банковских ассигнаций, и дома, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились — Жан Ла бежал в Италию — но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство грации, искусство нравиться. Потом вошли в моду попугаи и экономисты, академические интриги и энциклопедисты, каламбуры и магнетизм, химия и драматургия, метафизика и политика. Красавицы сделались авторами и нашли способ… усыплять своих любовников. О спектаклях, опере, балетах говорили мы наконец математическими посылками, и числами изъясняли красоты Новой Элоизы{22}. Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в язык новые странные выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели — и я не знаю, к чему бы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над нами гром революции".

Нереволюционер Карамзин в революционной Франции. Но он достаточно тонок и умен, чтобы понять, сколь многое из любезной ему французской культуры явилось увертюрой, предысторией революции.

Карамзин уверенно рассуждает о Тарпейской скале и цикуте, ожидающей «маркиза»; но революция, Робеспьер клянутся именем Руссо, — а разве способен молодой, чувствительный русский путешественник отречься от любимейшего писателя?

"Жан-Жак Руссо прославил один кофейный дом, Le Cafe de le Regence, тем, что всякий день играл там в шашки. Любопытство видеть великого автора привлекало туда столько зрителей, что полицеймейстер должен был приставить к дверям караул. И ныне еще собираются там ревностные жан-жакисты пить кофе в честь руссовой памяти. Стул, на котором он сиживал, хранится как драгоценность. Мне сказывали, что один из почитателей философа давал за него 500 ливров, но хозяин не хотел продать его".

Позже, отыскивая в самых крайних проявлениях революции таинственное движение истории, заставляя себя не поддаваться ни чувству восхищения перед прогрессом, ни чувству страха перед средствами революции, Карамзин написал строки, которые по цензурным причинам не смог включить в русское издание своих «Писем».

"Французская революция-одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много последующих веков. Новая эпоха начинается: я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите примечание в «Эмиле», и книга выпадет из ваших рук{23}. Я слышу декламацию и «за» и «против», но я далек от того, чтобы подражать этим крикунам. Я признаюсь, что мысли мои об этом недостаточно зрелы. События следуют друг за другом как волны взволнованного моря, и есть еще люди, которые считают, что революция уже окончена! Нет! Нет! Мы еще увидим много удивительных вещей. Крайнее волнение умов служит этому предзнаменованием. Опускаю занавес".

Наступает час прощания с Францией; молодой и мудрый путешественник, кажется, предчувствует, что больше эту страну никогда не увидит: по тем временам, тем дорогам и тем обстоятельствам такие поездки — дело нешуточное. Правда, несколько лет спустя, приходя в отчаяние от европейских и русских дел, Карамзин задумает новые многолетние странствия — в Южную Америку, Азию; однако в конце концов найдет другой способ: перемещениям в пространстве предпочтет путешествие во времени и сделается великим русским историком… Карамзин прощается:

"Я оставил тебя, любезный Париж, оставил с сожалением и благодарностью! Среди шумных явлений твоих жил я спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной; смотрел на твое волнение с тихою душою, как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море. Ни якобинцы, ни аристократы твои не сделали мне никакого зла; я слышал споры — и не спорил… Я не умел описать всех приятных впечатлений своих, не умел всем пользоваться, но выехал из тебя не с пустою душою: в ней остались идеи и воспоминания! Может быть, когда-нибудь еще увижу тебя и сравню прежнее с настоящим; может быть, порадуюсь тогда большею зрелостию своего духа или вздохну о потерянной живости чувства. С каким удовольствием взошел бы я еще на гору Валерианскую, откуда взор мой летал по твоим живописным окрестностям! С каким удовольствием, сидя во мраке Булонского леса, снова развернул бы перед собою свиток Истории, чтобы найти в ней предсказание будущего! Может быть, тогда все темное для меня изъяснится; может быть, тогда еще более полюблю человечество; или, закрыв летописи, перестану заниматься его судьбою…

Наконец, скажу вам, что, выключая мои обыкновенные меланхолические минуты, я не знал в Париже ничего, кроме удовольствий. Провести так около четырех месяцев есть, по словам одного английского доктора, выманить у скупой волшебницы Судьбы очень богатый подарок. Почти все мои земляки провожали меня, и Б., и барон В. Мы обнялись несколько раз прежде, нежели я сел в дилижанс. Теперь мы ночуем, отъехав верст 30 от Парижа. Душа моя так занята прошедшим, что воображение мое еще ни разу не заглянуло в будущее; я еду в Англию, а об ней еще не думаю".

Карамзин возвращается домой, в Россию, другим человеком: добрый, мягкий, чувствительный, он Прошел целый огромный курс истории, стоивший многолетних спокойных размышлений; позже Тютчев скажет:

Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые,

Его призвали всеблагие, как собеседника на пир.

Друзья, не видевшиеся с Карамзиным всего полтора года, изумлялись происшедшим в нем переменам, и вот их отзывы:

"Я всякий день его вижу, но вижу не того, который поехал от меня. Сердце его сто раз было нежнее и чувствительнее…"

"Видно, что путешествие его произвело в нем великую перемену в рассуждении прежних друзей его. Может быть, и в нем произошла французская революция?"

Последние строки, принадлежащие известному мыслителю и масону Алексею Михайловичу Кутузову, конечно, очень замечательны. Во многих людях в разных странах происходила в ту пору французская революция — со всеми ее подъемами и спадами, надеждами и разочарованиями, с ее добром и кровью…

Летом 1790 года, когда Карамзин возвращался морем в Петербург, число жертв французской революции было еще не очень велико: несколько убитых защитников Бастилии, отрубленные головы королевских охранников. Французская революция, происходившая в немалом числе российских людей, также не могла обойтись без жертв. Первой из них, по удивительному совпадению, сделался ближайший приятель Алексея Кутузова, которого мы только что цитировали; расправа с ним произойдет именно за книгу, посвященную ему самому А.М.К. Случится же это печальное событие как раз в те дни, когда Карамзин снова вступит на русскую землю.

"Многих виселиц достоин…"

В любом, наверное, крупном советском городе имеется сегодня улица Радищева; портрет этого человека известен любому школьнику. Меж тем, размышляя над его биографией, мы удивляемся, как много было у него данных, чтобы стать не тем, кем стал; и с каким неукротимым упорством он выбирал судьбу.

Известия о взятии Бастилии совпали с его 40-летием: по тогдашним понятиям, это был куда больший возраст, чем теперь. Он старший сын богатейших приволжских помещиков, которому предназначалось наследство в виде сотен крестьянских душ; впрочем, родители были люди добрые (не здесь ли корень дальнейших причудливых событий в биографии их сына?) — во время Пугачевского восстания, когда всех помещиков в том краю хватали и вешали, родителей Радищева их крепостные сберегли: измазали им лица сажей, одели в крестьянскую одежду…

Отец и мать, естественно, дали сыну образование — в 13–15 лет он уже знал Вольтера, Руссо, владел несколькими языками. Такие люди поначалу были очень нужны Екатерине II, и юный Александр Радищев вскоре попадает в число ее пажей. То была должность, о которой мечтали сотни дворянских фамилий; многие затем занимали государственные посты, делались губернаторами, министрами. У нас нет никаких данных, говорящих о том, будто Александр Радищев с первых минут возненавидел Екатерину, стал мечтать о революции или о чем-нибудь подобном: наоборот, умная, просвещенная императрица, по всей видимости, ему импонировала, вызывала желание помогать в деле усовершенствования России.

Вместе с несколькими другими способными дворянскими юношами Радищева отправляют затем в Лейпциг, для достижения высочайших ступеней знания, необходимых государству. В Германии он становится европейски просвещенным человеком (кстати, именно в эти годы в Лейпцигском университете обучается и Гете). 22-летний Радищев возвращается в Россию, быстро продвигается по службе, награждается орденом и затем возглавляет главную в империи петербургскую таможню. Люди, занимавшие подобные места, обычно легко сколачивали миллионное состояние, и, возможно, поэтому за