Мгновенье славы настает… Год 1789-й — страница 28 из 52

Позже:

"Политический горизонт все еще мрачен. Долго нам ждать того, чтобы люди перестали злодействовать и чтобы дурачество вышло из моды на земном шаре".

Франция, Франция — "дурачество на земном шаре"; 27-летний писатель теряет охоту "жить в свете и ходить под черными облаками".

Для Карамзина, и, конечно, не для него одного, важнейший, главнейший вопрос — тот самый, который в ту пору записал один из его современников:

"Вольтер, Руссо, Рейналь, Дидро… Вразумите меня постигнуть, как могли сии, столь знаменитые разумом люди, возбуждая народы к своевольству, не предвидеть пагубные следствия для народа? Как могли они не предузнать, что человек может быть премудр, но человеки буйны суть?"

Иначе говоря, — кто виноват в терроре, гильотине: неужели Вольтер, Руссо, Дидро? И если так, то стоит ли верить просвещению? А если не так, — то как же иначе?

Нам сегодня, в конце двадцатого века, задающего свои "проклятые вопросы", — как не понять этих людей из XVIII столетия, которые мечтали, разочаровывались, не знали, как жить, но понимали, что жить надо…

Пройдет больше полувека со времени якобинской диктатуры, и Александр Герцен, чье имя неоднократно появляется в нашем рассказе, в тягчайшие часы раздумий и сомнений вдруг отыщет в старинной книге присутствие родственной души и сам отзовется:

"…Странная судьба русских — видеть дальше соседей, видеть мрачнее и смело высказывать свое мнение…

Вот что писал гораздо прежде меня один из наших соотечественников:

«Кто более нашего славил преимущество XVIII века, свет философии, смягчение нравов, всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов, кротость правлений?.. Хотя и являлись еще некоторые черные облака на горизонте человечества, но светлый луч надежды — златил уже края оных… Конец, нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует соединение теории с практикой, умозрения с деятельностью… Где теперь эта утешительная система? Она разрушилась в своем основании; XVIII век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в нее с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки.

Кто мог думать, ожидать, предвидеть? Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений, я не узнаю тебя…

Падение наук кажется мне не только возможным, но даже неминуемым, даже близким. Когда же падут они; когда их великолепное здание разрушится, благодетельные лампады угаснут — что будет? Я ужасаюсь и чувствую трепет в сердце. Положим, что некоторые искры и спасутся под пеплом; положим, что некоторые люди и найдут их и осветят ими тихие уединенные Свои хижины, — но что же будет с миром?..

Медленно редела, медленно прояснялась густая тьма. Наконец солнце воссияло, добрые и легковерные человеколюбцы заключали от успехов к успехам, видели близкую цель совершенства и в радостном упоении восклицали: берег! но вдруг небо дымится и судьба человечества скрывается в грозных тучах! О потомство! Какая участь ожидает тебя?

Иногда несносная грусть теснит мое сердце, иногда упадаю на колена и простираю руки свои к невидимому… Нет ответа! — голова моя клонится к сердцу.

Вечное движение в одном кругу, вечное повторение, вечная смена дня с ночью и ночи с днем, капли радостных и море горестных слез. Мой друг! на что жить мне, тебе и всем? На что жили предки наши? На что будет жить потомство? Дух мой уныл, слаб и печален!»"

Приведя длинную цитату, Герцен замечает:

"Эти выстраданные строки, огненные и полные слез, были писаны в конце девяностых годов — Н. М. Карамзиным".

Сомнения, огорчения, разочарования Радищева, Карамзина. некоторых других тонко мыслящих и чувствующих русских людей были сродни тем чувствам, которые в разных концах мира в ту пору переживали многие примечательные люди. Столь надеявшиеся на французскую революцию и столь потрясенные террором.

Изгнанный из России дипломат-романтик Эдмон Женэ назначается посланником в Соединенные Штаты, где с таким же пылом, как на Неве, пытается интриговать против генерала Вашингтона, но явно проваливается; а за это время революционная температура в Париже становится слишком горячей даже для такого энтузиаста: и он махнул рукою на все, позабыл политику, революцию, женился на дочери одного из американских губернаторов и умер на новой родине 40 лет спустя…

Это один из многих примеров ухода, разочарования. Были и другие — у людей разных умственных возможностей.

Франции горькую участь великим обдумать бы надо,

Малым подумать о том надо, конечно, вдвойне.

Свергнут властитель, но кто же толпу оградит от толпы же?

Освободившись, толпа стала тираном толпе.

(Строки, сочиненные вместе Шиллером и Гете.)

Жизнь продолжалась

Потомкам порою кажется, что предки — современники великих событий — только и делали, что в них участвовали: восставали, свергали, казнили, шли на эшафот…

Как не вспомнить тут известные строки из романа "Война и мир", правда относящиеся к несколько более позднему времени (эпохе наполеоновских войн), но применимые ко многим периодам мировой истории. Перечислив многообразные политические события, войны, интриги, внутренние преобразования. Толстой после этого замечает:

"Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей, шла, как и всегда, независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований".

Жизнь обычная, веселая и печальная, шла своим чередом — и тем неожиданнее «появление» французской революции даже здесь, в сфере быта и повседневности…

Много страниц назад, в том месте нашего рассказа, где речь шла о 1789 годе, цитировалась мирная, идиллическая переписка дворян Муравьевых и Лунина, где сообщение о взятии Бастилии соседствовало с рассказом о малышах, гарцующих на палочках. Перелистывая переписку этой семьи за летние и осенние месяцы 1793 года, находим, между прочим, следующие строки (написанные просвещенным придворным Михаилом Муравьевым семье своей сестры Луниной, живущей в глубокой провинции):

"Поцелуйте же за меня милых детушек и скажите от меня Катеньке, что я учусь нарочно играть на клавесине, чтоб быть после ее учителем… Мишенька, конечно, знает много хороших английских сказочек и знает, какой главный город в отечестве мисс Жефрис и в какой земле родилась она… По случаю бракосочетания великого князя Александра Павловича подряд праздники у больших бар в честь новобрачных: вчера у Безбородки, завтра у Самойлова, потом у Строгановых, Нарышкиных. Я даю уроки русского языка молодой великой княгине Елисавете Алексеевне".

В письме, между прочим, обозначены "действующие лица" позднейших глав русской истории: великий князь Александр Павлович — 16-летний внук Екатерины II, которого бабушка поспешила женить на баденской принцессе (в России переименованной в Елисавету Алексеевну); женить, чтобы передать ему престол вместо нелюбезного сына Павла. И он в самом деле будет царствовать, внук Екатерины, но все же после своего отца; и будет в XIX столетии называться Александром I, и при нем французская волна достигнет России — в 1812 году; и при нем маленький Мишенька с друзьями замыслят неслыханные вещи.

Но до этого далеко; пока же молодого принца только женят, а тот, кто дает уроки русского языка его невесте, продолжает информировать провинциальных родственников: "Брат казненного короля Франции граф д'Артуа ожидается в Петербурге… Батюшка изволил крестить у Ивана Матвеевича сына Матвея…"

На сцене еще один герой "следующих глав", тот Матвей Муравьев-Апостол, который тридцать лет спустя будет действовать заодно с только что помянутым "маленьким Мишенькой". В письме же после упоминания о казненном короле — одни только приятные новости: "Крымские земли, говорят, хороши — мед и млеко льются повсюду… В столице в честь новых присоединенных от Польши губерний — награды, чины, ордена, жареные быки и фонтаны вина для народа, балы, маскарады, фейерверки…"

Но при чем тут французская революция? Оказывается, тут она, рядом.

"Крымские земли" только что присоединены к Российской империи после победоносной войны с Турцией; Екатерина II торопила своих полководцев — скорее покончить с той кампанией; между прочим, для того, чтобы освободить силы против "якобинской угрозы". Не успели, однако, отгреметь залпы на Черном море, как пришлось стареющей императрице заниматься польскими делами. Лучшие люди, наиболее светлые головы Польши в эту пору переводили язык революционного Парижа на свой родной: огромное государство Речь Посполитая, включавшее Польшу, Литву, Белоруссию, значительную часть Украины, таяло на глазах, в немалой степени от анархического дворянского правления. Один раз грозные соседи — Россия, Австрия и Пруссия уже поделили часть ее земель. Государство гибло, но под конец делаются отчаянные попытки спасения. Если Франция сумела обуздать деспотизм, то отчего полякам не совладать с анархией?

Третье мая — эта дата известна и сегодня каждому поляку. 3 мая 1791 года после долгой борьбы разных дворянских группировок была принята новая конституция, отменявшая все крайности прежней; конституция, по мнению ее создателей, столь же спасительная, как та, которую принимало в это время Учредительное собрание в Париже…

Конституция 1791 года. Екатерина II и другие монархи встревожены: во-первых, вместо слабой, гибнущей Польши может появиться новая и сильная; во-вторых, само слово «конституция», сам дух ее является не только польским, но и "французским призраком". Пока не поздно, монархи снова берутся за дело. В 1793 году — второй раздел Польши; вот отчего в столице России